Трансffер
авторы: Endie Armstrong & Fya Shellk

Когда день начинается со звонка родителей, он вряд ли может закончиться хорошо. Это уже закон. Когда, едва проснувшись, тянешься к лэптопу, чтобы проверить почту и еще заспанными глазами видишь «сервер временно не доступен», это второй признак «шикарного» выходного. Потом, правда, просыпаешься окончательно и, обнаружив отсутствие в постели твоего вчерашнего знакомого на одну ночь, немало радуешься собственной благоразумности.
А еще по утрам меня тошнит выпитыми с вечера разноцветными коктейлями прямо в унитаз, где плавает использованный презерватив. И от этого зрелища меня тошнит еще раз. У меня вообще слабый желудок.
По воскресеньям я умудряюсь даже чуть-чуть отдохнуть. Благо, давно прошли те времена, когда я считал себя не в праве посылать всех в этот день подальше и блаженно ни хрена не делать. Раньше я подходил к телефону и терпеливо выслушивал жалобы своих несчастных подопечных, у которых именно в мой выходной обострялись все, все, все страхи, комплексы и прочее. Именно в седьмой день недели они все пытались еще раз совершить самоубийство, признавались в неискоренимом физическом влечении ко мне и вообще всячески разнообразили себе жизнь. Теперь с утра в субботу я включаю автоответчик, сообщающий голосом моей сестры, что «доктор Капранос не может подойти к телефону», и провожу под аккомпанемент звукового сигнала двое суток – люди по-прежнему звонят, но, слава богу, в два раза реже, чем раньше.
Впрочем, в выходные меня практически невозможно застать дома. За пять дней, безвылазно проведенных в кабинете в окружении чужих проблем и мыслей, я слишком устаю от сидения на одном месте.
Суббота из когда-то запланированного дня активного отдыха давно уже превратилась в разухабистое посещение клубов и редкие встречи с кем-то из бывших - нынешних за чашкой кофе где-нибудь в центре города.
Ночь сводится к попытке выспаться – чаще всего безуспешной – или усталому пьяному сексу – тут все более или менее в порядке.
Воскресенье – мое. Иногда на него пытаются посягнуть родители – искренне забывая, что мы давно уже живем не только в разных городах, но и в разных часовых поясах, или друзья – хотя мне и трудно подобных у себя припомнить, или еще кто-нибудь. Черта с два у них это хоть раз вышло.
Воскресенье – мое. И только.
На холодильнике обнаружилась записка с номером телефона и именем Дирк. Чтобы я еще помнил, как он выглядит, и откуда взялся. К тому же с человеком, не спускающим за собой воду, у меня было слишком много общего этой ночью – и больше не нужно. Бумажка отправилась в мусорное ведро, я нырнул в холодильник, выудил пакет кефира, выпил, облился – как всегда. Девушка из соседнего дома – между нашими окнами расстояние что-то около четырех метров, – как и всегда украдкой смотрела на меня в окно. Видимо, она неравнодушна к моему комплекту клетчатых трусов – иных причин я не могу придумать уже полгода. Хотя это не помешало мне помахать ей рукой и пойти в душ.
В ванной нашлись чужие носки. Интересно, куда парень так торопился, что в октябре ушел без них? Все, пора завязывать эти ночные знакомства, когда-нибудь я нарвусь на сбежавшего из клиники аутиста, и меня посадят за ненадлежащие обращение с инвалидами.
День был теплый – для осени и вовсе что-то чересчур радостное, через полчаса, за которые я добрался из своего медвежьего угла до ближайшего магазина, мне стало невыносимо жарко в пальто, да еще и все вокруг, как это часто бывает, радостно щеголяли в футболках. В результате до супермаркета я дошел потный и злой, набросился на контейнеры с овощами и с видом маньяка-фрейдиста принялся выбирать огурцы и помидоры, которые, как назло, все были какие-то вялые, мягкие и только что не гнилые.
В виду того, что неизвестный мне Дирк наглым образом подчистил все запасы еды у меня в доме, пришлось закупаться основательно. По ходу чего в голове моей всплыла картина вчерашнего ужина, которая, если присмотреться со стороны, была вовсе не импровизацией моего случайного amante, а этим идиотским кадром из «9/1.2 weeks», о котором все слышали и давно хотели попробовать.
Есть в постели – асексуально. Если когда-нибудь меня добьют, и я таки напишу что-нибудь по психоанализу, это будет первая фраза в моей скабрезной нигилистической книжонке.
Пить в постели – отвратительно. Поить кого-то шампанским изо рта в рот – негигиенично и невкусно, оно успевает выдохнуться, будь это даже «Christal». Слизывать что-то с чужого тела – как выясняется много позже, после пары-тройки проведенных вместе вечеров и задушевных разговоров в совместно принятой ванне, - следствие застарелой психологической травмы. Хотя, пока не знаешь причин, довольно приятно.
Пошвыряв в корзину то, что хотя бы издали напоминало нужные овощи, я отправился за кефиром – живу здесь чертову уйму времени и почему-то очень к нему привязался. Скорее всего, добрые немецкие молочники добавляют в него что-нибудь эдакое, вызывающее привыкание. У них тут кофе без кофеина и кефир с таурином – обычное дело.
На подходе к полкам в меня самым галантным образом впилился проходящий мимо парень. Просто смотрел куда-то в сторону и врезался на полной скорости – да так, что я с идиотским видом повалился на задницу, прямо на чертов грязный пол в своем вчера принесенном из химчистки пальто, в чистых джинсах, отбросив назад руки и чувствуя, как хрустит запястье.
Он как будто проснулся, опустил глаза и, слегка покраснев, протянул руку:
- Извините.
- Ничего страшного, - сказал я, кое-как поднявшись и на мгновение почувствовав, как в нос ударяет запахом невразумительно дешевого лосьона после бритья, - Бывает.
Он еще раз пробормотал что-то и, окинув меня странным взглядом, быстро отошел. Я отряхнул одежду, послав к чертовой матери рассыпанные по полу пакетики с теперь уже никуда негодными передавленными продуктами, и проводил его взглядом. Закомплексованно-сутулое тело, неряшливая, какая-то дерганая походка, неприметная одежда, за исключением разве что красно-белого платка на шее – и совершенная, нечеловечески потрясающая задница, буквально вбитая в темного цвета брюки.
Я несколько отстраненно понял, что у меня встал, и невозмутимо отправился за кефиром. Только прохожих из соседнего магазина мне еще не хватало.
Оставшийся кусок дня проходит быстро и бессмысленно. Я опять сплю, ем, смотрю телевизор, отвечаю на скопившиеся за неделю письма, вечером звонит пресловутый Дирк – но я не подхожу, слушая записывающиеся на автоответчик песни о прошедшей ночи и приглашение как-нибудь еще увидеться. Только этого мне не хватало.
Потом я ложусь спать и полночи мучаюсь бредовыми фетишистско-эротическими сновидениями, в которых принимает непосредственное участие красно-белый платок того парня из супермаркета.
Утром я просыпаюсь за десять минут до звонка будильника и еще несколько секунд переживаю из-за того, что стал таки психологом. Потому что даже такую невинную вещь, как кончить во сне, я себе позволить не могу – мозг начинает автоматически выискивать этому причины в моем детстве, беспорядочной сексуальной жизни и усталости на работе.
Я выхожу из дома раньше, чем обычно.
Я понимаю, что ненавижу свои расчерченные на клетки будни.

...

Во сне я не слышал, как звонил телефон и проснулся только после того, как включился автоответчик - довольно неприятное пробуждение, если учесть, что женский голос из телефонного аппарата, спокойный вначале, вдруг неожиданно дрогнул и сорвался:
- Черт тебя возьми, я не верю, что тебя нет дома! Боже, помоги мне... Я ничего не понимаю! Что произошло с нами, с тобой?.. Ты даже не хочешь поговорить! Я не могу больше так... Просто не могу...
Едва я отрываю голову от подушки и приподнимаюсь на постели, как из левой подмышки в ключицу перетекает тягучая, длинная, мучительная боль, задевающая сердце – проклятые простуженные нервы. Поморщившись, я дотягиваюсь до телефона и сбрасываю все сообщения, включая последнее. Отдаленно отмечаю, что мне даже лень улавливать в себе намеки на чувство совести или вины перед сгинувшим женским голосом из автоответчика. Господи, как я всё это ненавижу – просыпаться вот так вот в одежде, в середине дня...
Кажется, последний раз мне было так же хреново разве что два месяца назад, в августе, когда меня уволили с работы, но у меня была хотя бы уважительная причина для депрессии, сейчас же просто ехала крыша от ежедневного повторения идеально клонированных будней.
Черт, ну должен же быть во всем этом дерьме хоть какой-то смысл, думал я, бреясь и тупо смотря в свое отражение в зеркальном шкафчике (принять душ не хватило сил и желания). Не знаю, может быть мне не элементарно хватало перемен или ещё каких жизненных впечатлений. Может быть, мне хотя бы нужно подстричься... После того как обладательница телефонного голоса неделю назад свалила из моей квартиры со всеми своими (и не только) вещичками, то в ванной не осталось не только какого-нибудь сносного геля для волос, но и даже расчески, поэтому пришлось приглаживать отросшие волосы к вискам мокрыми ладонями.
Я понятия не имел, как проведу этот вечер, иногда мне даже казалось, что лучше бы я работал каждую вечернюю смену без выходных, лишь бы не надо было в очередной раз придумывать, чем себя занять. Мне даже напиться было не с кем, я не только не хотел контактировать с кем бы то ни было, я самого себя едва терпел, не то, что других людей.
Девушек тем более (особенно после сегодняшней истерики на автоответчике).
Тривиальный повод для выхода на улицу – сходить в ближайший супермаркет за пивом. Неудивительно, что скоро люди окончательно начнут от меня шарахаться: к несвежему цвету лица и извечно простуженным нервам приплюсуется скверное дополнение в наличии нехилого пивного животика. Черт, иногда я чувствовал себя семидесятилетним стариком.
Погода была как назло слишком чудесная, чтобы сидеть дома и, конечно же, проходя через парк, я наткнулся на парочку - знакомого парня, моего второго сменщика в музыкальном магазине, и его девушку. Я напрасно надеялся успеть пройти мимо, сделав вид, что не заметил их, он сам меня окликнул, и поэтому пришлось изображать из себя притворно восторженного идиота, заорав полувосхищенное-полупошлое: «Хэй, приятель, что за киска рядом с тобой?!» Сияя лицом, парень познакомил меня со своей девчонкой. Меня передернуло от мимолетного отвращения: рот у неё был накрашен прозрачным блеском для губ, а потому казался отталкивающе слюнявым.
Но они выглядели так романтично: две нежно прильнувших друг к другу фигуры, и я в очередной раз заново пытался представить себя, включенного в сценарий подобных отношений. Случайное знакомство на вечеринке у общих друзей, первый танец, первый поцелуй, в промежутках милые подарки и бессмысленные разговоры до первого залезания рукой к ней под юбку, что там ещё...
Хаха, я иногда думаю, не обратится ли мне к психоаналитику, дабы он помог мне озвучить все мои проблемы вслух и тем самым разобраться в себе – о, как любила тыкать в меня этим моя последняя неудавшаяся пассия. Если раньше меня это волновало, то сейчас я уже, скорее всего, просто ничего не думал по этому поводу. В таком настроении, в котором я прибывал в последнее время, любое, самое катастрофическое открытие внутри себя я мог бы принять к сведению так же, как новость об обнаруженном у меня хроническом тонзиллите. Но, по правде говоря, однажды я даже пытался вести дневник, но мне быстро надоело, исповедоваться тетрадным листам в клетку о том, что меня не особенно возбуждает женская грудь и какие идиотские сны мне снятся по ночам, казалось, попросту нелепым.
В глаза вдруг ударил пробившийся сквозь прорезь листвы, ярко, резко и больно отраженный солнечный свет (в последнее время я с трудом его переношу) в ослепительно сияющих стеклах окон в небольшом двухэтажном психологическом центре напротив.
В голове тут же мелькнула спонтанная мысль.
В стерильно вылизанном, залитом солнечном светом, фойе во всю был врублен кондиционер и я снова почувствовал воспаленную линию нерва от предплечья к ребрам, быстро спустился взглядом по клеткам с вписанными в них фамилиями и режимами приёма. Господи, и как можно заставить себя вывернуть перед кем-то душу наизнанку, да ещё и в определенно отведенные часы? Интересно будет посмотреть на то, как какая-нибудь обрюзгшая фрау Капранос (я зацепился взглядом за первую попавшуюся мне фамилию в списке ежедневно консультирующих психологов), озабоченная грудой собственных неразрешенных проблем, например, по части собственной фригидности или выпадения волос на голове у страдающего отрыжкой или воспалением простаты мужа, будет старательно пытаться изображать трепетное участие в наведении гармонии в возвышенном хаосе моего внутреннего мира...
- Вы у нас первый раз? Тогда ознакомительная психологическая консультация. На завтра? – спрашивает меня лучезарная девочка в окошке приема записей, и мне становится тошно от одного только вида её ярко накрашенных ногтей, которые истерически блестят при движении её руки, когда она старательно выводит мне карандашом на талоне часы завтрашнего приёма.
Он протянула мне бумажку с записью на одиннадцать часов, и мне на секунду стало противно, как будто бы я собственноручно подписался под действительным наличием у себя каких-то проблем. Ну да черт с ним, по крайней мере, завтрашний день окажется не бессмысленным - я заставлю себя встать пораньше, не дав проспать до вечерней смены на работе, и может быть ещё успею сходить подстричься.
Мысль о возможном завтрашнем дурацком психологическом сеансе настолько заняла меня, что в магазине я сдуру врезался в какого-то типа, да так, что ему каким-то невероятным образом удалось довольно круто навернуться. Достаточно было просто извинится и помочь ему встать, и я бы не обратил на него внимания, если бы не его крайне идиотский вид - черт, на улице можно было ходить практически в футболке, а он был упакован в глухое черное пальто, словно бы какой-то стереотипный частный детектив из кримильных киношек семидесятых годов.
Резаться в компьютерные игрушки от безделья, попить пива, посмотреть телик – от подобной перспективы проведения вечера у меня чуть ли не сводило челюсть. Я пошатался немного в парке, дождавшись, когда чуть стемнеет, потом наугад без всякой цели зашел в ближайший паб. Народу сначала было немного, я просто сидел за столиком и медитировал на почти неразличимые в полутьме пивные пузырьки у себя в стакане, и даже не заметил, как ко мне кто-то подсел.
- Привет.
Я даже не сразу понял, что обращаются именно ко мне, обернулся и увидел, что на меня смотрит молодой парень, одетый в гламурные шмотки (я всегда мечтал о рубашках с атласным отливом), в одной из мочек его уха остро поблескивала сережка-гвоздик.
- Мы знакомы? – начинаю я напрягаться.
- Нет, просто я увидел, что ты сидишь один и решил подойти. Не возражаешь, если я заплачу за пиво?
Я промолчал в знак неопределенного согласия, хотя меня добило осознание того, какое двусмысленное, стало быть, впечатление я могу производить, если ко мне прилипают такие вот... ммм, лица... Хотя парень был симпатичным, что и говорить.
- Как тебя зовут? – спросил он.
- Мммм... Николас, - ответил я неохотно, - Можно просто Ник.
- А, - сказал он, чуть нервно улыбаясь, - Классный у тебя платок, Ник.
Я не понял о чем он, и чуть не задохнулся, когда его пальцы приблизились ко мне, прямо у меня над ухом звякнула металлическая вязь тонкого браслета на его запястье - он потрепал повязанный вокруг моей шеи дурацкий красно-белый платок, который я надевал при выходе на улицу только из-за боязни в очередной раз простудить нервы.
- Ты сегодня один? – наконец, залепил он мне прямо в лоб, видимо, изначально вертящийся на языке вопрос.
Я не успел ответить, меня окатило ледяной волной – я почувствовал, как он положил мне на колено руку. Воспользовавшись моим замешательством, он придвинулся чуть ближе и мягко сжал пальцы, в глазах у меня зарябило от мерцающего блеска его длинной, крашенной в пепельный цвет челки. По спине скользнуло отвратительно холодное ощущение змеящихся ручейков пота, в то время как к низу живота прилил судорожный жар.
Ни говоря ни слова, я сбросил его руку, с трудом сдерживаясь, чтобы не врезать ему по славной, немного обиженной и недоумевающей мордочке, вышел изо стола и раскуроченной походкой направился вон.
Низ живота скрутило так, что я едва смог выползти на свежий воздух, чтобы прийти в себя.
Черт, ну не может этого быть.
По внутренней стороне моего левого бедра струилось горячее, липкое, моментально пропитывающее брюки.
О боже.

...

Когда я был маленький и ездил в школу на велосипеде, я мысленно проигрывал в голове все, что мне приснилось – если сон был интересный, мне становилось не так скучно, если это был кошмар – я потом выдавал его за какой-нибудь фильм ужасов и пересказывал парням в школе. Все писались от страха. Иногда – буквально.
Вот и этим чертовым утром понедельника, когда я проснулся весь в полоску оттого, что крутился по постели и мял белье, весь мокрый – и не только потому, что вспотел, всклокоченный и взбудораженный... В общем, дорога на работу обещала быть веселой – и я обрадовался тому, что хожу пешком.
Мне много чего снилось - и эротические сны, естественно, тоже. Однако, что интересно, незнакомый человек был в них впервые – ну, то есть, снились мне лет в четырнадцать размытые образы каких-то людей, коих я только через несколько лет осмелился таки признать мужчинами, снился даже какой-то музыкант однажды. Но чтобы какой-то там парень с улицы – нет, такого не было. Слишком много подобных парней было в моей постели и без всяких снов.
В душе я отмокал полчаса. Причем воду пустил чуть теплее, чем температура за окном – впрочем, какой идиот придумал, что это помогает «остыть», я не знаю. Потому что, если и помогает, то только в сторону воспаления легких – и больше ни в какую.
Когда пошел завтракать, обнаружил свою соседку курящей у раскрытого окна. Попытался-таки свести знакомство, но, кажется, был не на высоте – а, может быть, ей действительно нравились только трусы, и в одетом виде уже неинтересно. Съел на завтрак банан, поливая его взбитыми сливками, невесть как оказавшимися в холодильнике. Потом призадумался и расхохотался с таким безумным видом, что девушка напротив захлопнула окно, очевидно решив, что я ненормальный.
Вообще-то в понедельник я мог встать и позже – первая запись сегодня на двенадцать часов, хотя, конечно, официально все должны быть на месте уже в десять. Но какого черта мне высиживать в кабинете на час больше, если этого не делает никто?
На улице вновь было прямо-таки непристойно тепло, и пальто благополучно осталось дома. Впрочем, после вчерашнего падения его опять придется чистить, хорошо хоть пока могу обойтись пиджаком.
В пол-одиннадцатого я был уже в нашем центре. Кондиционеры, как всегда, работали во всю мощность – не знаю, какой садист придумал включать их осенью, и, вообще, неудивительно, что у нас девочки в регистратуре вечно простуженные. Хоть скидывайся всем миром и дари на Рождество ящик клинексов.
- Доброе утро, доктор Капранос, - улыбнулась Ада, самый жизнерадостный человек во всем этом заведении, когда я подошел к окошку, - Как хорошо, что вы пришли пораньше, я не смогла до вас дозвониться... У вас сегодня запись на одиннадцать, ознакомительный сеанс.
- Мда, - все, завязываю отключать телефон, так без работы останусь, - Ну я хотя бы анкету пока посмотрю...
- Алекс, - она чуть наклонилась и заговорила театрально низким голосом, - Вчера дежурила Эмма, вы же знаете, она с клиентами разговаривать не умеет...
- Так, замечательно, - отличное утро понедельника, ничего не скажешь, - Давайте свои бумажки, я занесу вам их после.
- Да что вы, доктор Капранос, я через час сама зайду, - она многозначительно похлопала мохнатыми от туши ресницами, - Может быть, заказать вам что-нибудь на обед? Я посмотрела, сегодня все в основном берут пиццу с ветчиной.
- Спасибо, мне в таком случае тоже кусочек, - я кивнул, взял подсунутые под стекло листочки и, чувствуя ее взгляд, отправился к себе в кабинет. Бедная девица, работает тут вот уже второй год и искренне надеется меня подцепить. То ли просто слепая дура, то ли, как и все более-менее симпатичные женщины, уверена, что уж с ней-то любой мужик «исправиться». Вот уж кому не повредил бы психоаналитик.
На этаж – а это четыре кабинета – у нас один полукруглый холл, с диваном, кофейным автоматом и столом, вечно заваленным всякого рода литературой и журналами. Это, кстати, большое заблуждение, что они лежат там просто так – очень часто контакт с клиентом удается установить, только посмотрев на то, что он взял полистать. Можно просто начать разговор с выбранного издания и, слово за слово, вы уже лучшие друзья. Мне везет – половина подопечных садилась на этот крючок, в первую же встречу говоря, что их никто не понимал так, как я. Однако бывает и по-другому – человек сидит с кисло-каменным выражением лица и упрямо сверлит дверь взглядом – вот в таких случаях приходится изворачиваться. С другой стороны, никто и не говорил, что будет легко.
На утро понедельника ко мне чаще всего записываются озабоченные проблемами в семейной жизни домохозяйки – это какая-то неразгаданная наукой тенденция. Впрочем, еще бывают мажорные девицы, посещающие аналитика между педикюром и солярием – и только потому, что в их глянцевых путеводителях по жизни написано, что у каждой уважающей себя женщины должен быть «свой» подобный специалист. Словом, иногда мне удается примерно до обеда не сильно напрягаться – просто слушать, как они говорят о своих «проблемах» и изредка подкидывать дельные советы. Им нужен не врач, им нужна подружка – и за это они готовы даже заплатить.
У двери в мой кабинет, напряженно сцепив руки и слегка сгорбившись, сидел темноволосый парень – видимо, он и записался на «ознакомительный сеанс». Мда, и какие у него могут быть проблемы? Хотел устроиться вышибалой в модный клуб, а ему предложили пройти тест Люшера? Кроме шуток, был у меня и такой клиент, с порога заявивший, что его «погнали с работы из-за вас, поганых психов». Я ему просто написал на бумажке, как отвечать и какие варианты в каких тестах выбирать, так он меня до сих пор с Рождеством поздравляет...
Что-то в этой с утра пораньше усталой фигуре показалось мне знакомым и, пока набирал в пластиковый стаканчик кофе, я с некоторым недоумением понял, что. У него на шее, жутко диссонируя с ярко-синим, практически голубым свитером, был повязан пресловутый красно-белый платок. О черт побери, только его мне здесь и не хватало!
Я залпом глотнул коричневую жидкость и едва не заорал от боли, обжегшей небо крутым кипятком. Со злостью швырнул стаканчик в стоявшую тут же урну и отправился к кабинету.
Парень поднял голову, оторвавшись от сосредоточенного изучения клеточек напольного покрытия, и с непонятным удивлением уставился на мои махинации с ключом.
Я распахнул дверь, когда у меня за спиной раздался несколько смущенный голос:
- Доктор, кхм, Капранос – это вы?
- Да, - я обернулся.
- О... Мне записано на одиннадцать, - он растерянно зашарил по карманам джинсов.
- Замечательно. Подождите, пожалуйста, еще несколько минут.
- Хорошо, - пожал плечами он, как мне показалось, несколько недовольно.
- Пока можете заполнить вот это, - я протянул ему листочки из регистратуры, он взял их, еще больше нахмурившись, - Это для картотеки. Ручка есть?
- Найду.
В кабинете было душно и светло – в чем нам всем повезло, так это в расположении данного заведения. Всегда, в любое время года, если только на улице был намек на солнце, мы оказывались буквально залиты им – что, в общем-то, располагало и клиентов. Вести задушевные разговоры в темных каморках мало кому бы понравилось.
Не представляю, о чем сейчас говорить с этим парнем – такие люди слишком зажаты, чтобы с ходу разговориться, а потому начинать придется мне. И что-то подсказывает, что стандартное «почему вы решили обратиться к психологу» здесь не поможет.
Интересно, куда он меня пошлет – если дело, конечно, дойдет до следующего сеанса – когда я предложу ему прилечь на кушетку и рассказать о своем детстве? Ровно в одиннадцать ноль-ноль он зашел в кабинет сам, без приглашения и без стука.
- Садитесь.
- Куда? – он недоуменно оглядел два стула, кресло и кушетку, - Куда именно?
- Куда больше нравится.
Он хмыкнул и опустился на стул, ближайший к моему столу, одновременно не слишком-то бережно швырнув мне буквально под нос заполненную анкету. Мельком скользнув глазами по крупному, прыгающему почерку, я отодвинул ее в сторону и еще раз посмотрел на него.
- Сейчас вы спросите, что заставило меня обратиться к врачу, да? – усмехнулся он, сверкнув неожиданно белыми зубами, резко выделяющимися на фоне серого лица и чуть опухших глаз. Спит либо слишком много, либо не спит вовсе. И, скорее всего, часто балует себя выпивкой.
- Я не врач, я ваш друг.
- Классные вам пишут инструкции, - язвительно заметил он.
Через час, чувствуя себя выжатой тряпкой, я с немалым удовольствием выпроводил его за дверь. Твою мать – самое мягкое, что можно было заметить по поводу прошедшего приема. Он открещивался от любых вопросов, заявил, что у него вообще нет проблем и он зашел так, из любопытства, что у него все отлично, все просто потрясающе... Так напирал на «хорошесть» своей жизни, что мне сразу же стало очевидно, каково все на самом деле. Если человек начинает рассказывать, как у него все здорово, с остервенением и злостью, то «суду все ясно».
Что удалось выцедить из бессвязного потока речи, на который он, как ни странно, вышел сам и довольно быстро – он недавно расстался с девушкой, работает сутки через двое, кажется, в ночную смену в музыкальном магазине недалеко отсюда, от родителей уехал сразу же, как закончил школу, общается в основном с несколькими коллегами – потому, как он это сказал, было очевидно – вранье, уже извините, чистой воды, ни с кем он не контактирует. Любит быть один. Много спит. Мало ест. Ненавидит очереди и целующиеся на улице пары. Вообще, что касается любых разговоров, близких теме «любовь-секс», он, в отличие от большинства, срезал их на корню, не давая мне даже подобраться к чему-то серьезному. Упомянул только о бывшей девушке и о том, что никогда не был женат. Бросил парочку гомофобских реплик отвлеченного характера – общие фразы, ничего серьезного.
Словом, все указывает на то, что у парня капитальные проблемы на личном фронте. Ох.
Да, совсем забыл. Его зовут Николас.
И, черт подери, я надеюсь, что он больше не придет. Это не смешно – вчера в супермаркете ладно, минутное помутнение рассудка, и, в конце концов, у него действительно классная попа...
Но какого черта сегодня, когда он заявил, что ненавидит «жеманные сосущиеся на улицах парочки»...
Какого черта при этих его словах у меня встал так, что можно было бы, если чуть-чуть приноровится, опрокинуть стол?!
Идиотизм.
Слава богу, в десять минут первого в кабинет заходит Ада – забрать анкету, отдать обещанную пиццу и «соблазнительно» покрутиться у меня перед носом. После чего у меня моментально падает – только что не с грохотом и скрежетом. А потом она говорит, что «новенький», уходя, записался на четверг.
О черт.

...

На самом деле просыпаться, дергаясь, как эпилептик под истерический звон будильника – просто райский вариант утра. Ночь выдалась паскудной и такое бывало со мной часто: некоторые события, произошедшие днём, как будто бы не до конца воспринятые мной в реальности, почему-то довольно жестоко и навязчиво начинают добивать меня ночью. Мне казалось, что я заснул только около шести, пребывая до этого в каком-то состоянии полубреда, меня преследовали размытые картинки встреченных и накопленных за последние дни лиц и разговоров, в голове прокручивались какие-то несуществующие, но разведенные наполовину реальностью сцены.
И, черт, моя драгоценная бывшая любовь уперла из моей квартиры всё возможное, даже сняла с окон недавно купленные, довольно миловидные занавески, и потому это чертово солнце - иногда я думаю, что я его ненавижу – теперь каждое утро заботливо напоминает мне о том, что нужно заново начинать жить. Уж пусть лучше бы всё время было пасмурно и дождливо, тогда, по крайней мере, можно было бы без зазрения совести не вылезать из дома.
Но уже без двадцати одиннадцать утра, я, как абсолютный дурак, сидел в белоснежно-стерильном солнечном холле психологического центра и автоматически заново погружался в до отвращения замучившую меня ночью вчерашнюю сцену в пабе. Я поглядывал на висящие над одной из дверей кабинета часы, я отдаленно пытался представить себе, что будет происходить со мной через двадцать минут и поможет ли мне это. В голове не возникало никаких картин.
Однако если уж следовать настроенческим течениям, то я теперь точно знал: если я слишком сильно хочу что-то получить, прокручивая это в голове, а потом вдруг получаю, то во мне неожиданно как будто смещаются две разные плоскости, заменяя друг друга, и я вдруг понимаю, как отчаянно я не хочу, чтобы со мной происходило то, о чем я ещё совсем недавно только грезил... Это трудно объяснить, просто, мне начинает казаться, что я всего лишь тешу себя мыслями о том, что желаю пережить какой-то спектр впечатлений, но на самом деле мне на всё уже давным-давно чертовски наплевать... Что в действительно мне ничего не нужно и что я вовсе не хочу себя ощущать человеком во всех смыслах этого слова, что я просто устал открывать в себе какие-то странные, запакованные и невидимые до этого сюрпризы, и потом мучить себя мыслями об их возникновении, погрязая в каких-то редких, но в мгновение ставших многослойными, воспоминаниях прошлого...
Выложенный квадратами плитки пол уже начал двоиться у меня перед глазами, когда я очнулся от постороннего звука и увидел худую спину и подвижные острые локти, услышал щелчок ключа и дверь как раз того кабинета, номер которого был написан на моём талоне, раскрылась, поглотив солнечным светом длинную тощую фигуру.
Я глазам своим не поверил.
Так обалдел, что даже спросил имя для пущей убедительности. Фигура ответила, обернувшись и всовывая мне в руки какие-то листы для заполнения, с просьбой подождать за дверью пару минут. Доктором Капраносом оказался ужасно скучный на вид, серый, тощий мужик с неопределенным выражением лица, которое мне показалось немного знакомым, только я никак не мог вспомнить откуда – то ли из сумрачной нарезки кадров моих слепых снов, то ли из каких-то киношных криминальных хроник лохмодесятых годов...
Господи, ну почему он не оказался женщиной?..
Я снова посидел немного в огромном бежевом кресле, тупо заполняя врученные мне разлинованные листы, исключительно только дожидаясь когда стрелка доползет до одиннадцати. Почему-то очень хотелось свалить отсюда побыстрее, я вряд ли мог представить себе, что смогу найти общий язык с незнакомым мне человеком в кабинете, как я вообще смогу ему ответить что-то хоть на один вопрос, касающийся лично меня. С таким же успехом я мог бы остановить любого прохожего на улице и начать плакаться ему в жилетку о своих проблемах в личной жизни.
Я решил, что не буду дожидаться, когда он вызовет меня и ровно в одиннадцать сам вошел в кабинет. Весьма помятый на вид господин психолог сидел за своим столом и сзади его крайне масштабно жарило и проедало хлещущее через огромное окно солнце. Он сказал мне сесть, я бросил на стол заполненные бумаги, и сел напротив него, уткнувшись взглядом в его хмуро сведенные брови - чертов нелепый доктор Капранос скорее всего или не спал последние сутки, или мучился жестокими головными болями. Внешне он походил скорее не на врачевателя расстроенных душ, а на скверного на характер члена экзаменационной комиссии. Я уже заранее знал, что мне не о чем говорить с этим человеком, особенно после того, что чтобы начать разговор, он сказанул безбожно пафосную фразу:
- Я не врач, я ваш друг.
После этого я решил, что он меня вообще ненавидит. Ненавидит даже не за то, что я сидел перед ним якобы заранее нуждаясь в поддержке в попытках разрешения каких-то возможных проблем (стереотип?), но и просто за то, что я вообще к нему пришел. Бедный, он так старался оправдать заплаченные за сеанс деньги, что едва сам не выпадал в прострацию от собственных вопросов – вызывая во мне только единственное желание помочь ему самому, к примеру, заделившись аспиринчиком.
Разговор был до нелепости комичным. Не знаю насколько он был профессионалом, но мне казалось, что он нарочно пытался докопаться своими дурацкими расплывчатыми вопросами хотя бы до намека на мои возможные явно катастрофические внутренние проблемы (о да, конечно иначе мне здесь нечего было бы делать), чтобы вытащить их на поверхность и явно убедиться в том, что не одному ему так хреново живётся. Но даже в этом смысле мне, наверное, было нечем «порадовать» его. Короче, встать и просто уйти было бы глупо, поэтому, я по возможности поверхностно рассказал ему кое-что сам. Я нёс какую-то ерунду, а он кивал с предельно умным, но очень скучным видом, и я вдруг понял, что и ему на самом деле совсем плевать на меня, что он сам тоже мечтает от меня избавиться, и что эта наша запланированная встреча – просто ненужное столкновение двух незнакомых людей. Я немного боялся смотреть ему в лицо, что что-то в его выражении меня отталкивало, как будто бы он специально надел на себя эту невыразительную маску профессиональной заинтересованности, и удивительно, что иногда под его напряженными бровями слишком просвечивал неожиданно дикий взгляд - зрачки у него мимолетно расширялись, как от боли.
Нет, он точно страдает жестокими мигренями.
- Ну и я стараюсь заставить себя как можно меньше смотреть телик, понимаете ведь, что телевизор – это зло. То есть, я думаю, что как бы в быту это незаметно, но я на автомате настраиваюсь, что со мной должно происходить всё то, что случайно мелькнет в экране, - спустя двадцать минут после нашего скудного обмена вопросами-ответами, я вдруг разговорился и нес всё, что мне приходило в голову, – Ну то есть избитый сценарий: парень-супермен, чья жизнь напоминает нехилый боевик и вечные эти поцелуи с супервумен по окончанию каждого подвига...
- Вас никто не заставляет следовать этому экранному стереотипу, особенно если вы не любите целоваться с женщинами.
- С чего бы это не люблю? – меня разозлило то, что он вот так вот взял и что-то там наугад выцепив из моих слов, уже сам себе придумал, - Просто я, к примеру, ненавижу, жеманно сосущиеся парочки на улицах, мне кажется, что это довольно интимное занятие...
- И как к этому относится ваша девушка?
- Мы с ней расстались неделю назад.
- А, - удовлетворенно сказал он, и откинулся на спинку своего вертящегося кресла, как будто бы, черт его возьми, не был он никаким психологом, а просто сидел и, развесив уши, коллекционировал разные человеческие истории, разрывы и неудачи, получая от этого немыслимо извращенское удовольствие.
Короче, больше говорить с ним я не хотел, просто молча уставился на него, ожидая, когда он, завершив свою миссию, даст мне парочку журнальных советов вроде «делайте по утрам зарядку, пейте валерианку». И я даже услышал, как он действительно начал говорить мне что-то, просто для виду, для проформы, словно бы его речь существовала отдельно от него самого, одновременно внимательно смотря мне в глаза и не давая отвести мне мой в мгновение ставшим затравленный взгляд.
И как только я вышел из двери пропитанного солнцем кабинета, я пошел и записался в регистратуре на ещё один сеанс у доктора Капраноса. Кажется, это было неожиданностью не только для меня самого, но и для очередной особы женского пола в окошке, которая смотрела на меня крайне злобно. Но я не хотел теперь ни в чем разбираться, почувствовав, как мне снова на встречу открылось что-то такое, что до этого я истерически закрывал и отодвигал от себя. И в этот раз даже голова перестала работать, просто я отвечал инородному зову внутри себя. Потому что в самый последний момент увидел в глазах чертового доктора так жгущее меня в последнее время выражение.
Выражение, разжиженное в блеске взгляда вчерашнего парня из паба.
Выражение, которое я стал ловить у себя, отраженном в зеркале своих снов.
Я шел по улице, смотря на серую ленту сухого, раскрашенного листьями, тротуара под ногами, моментально утопленный взахлеб болезненным воспоминанием из моего чертового возвышенного юношества, когда я лет в четырнадцать, напившись на общей школьной вечеринке, дал себя поцеловать незнакомому парню-гомосексуалисту именно с таким выражением в глазах.
И после этого чуть не умер со стыда.
И сейчас, в золотисто-зеленых глазах этого странного, полупрозрачного типа-психолога, я видел тот же самый, мимолетно возбуждающий меня в течение всей жизни блеск.
Которого я никогда не видел в глазах у женщин.

...

Вторник и среда проходят в бесцельных попытках сосредоточиться на работе, однако на этой неделе все у меня получается из рук вон плохо. К тому же два дня подряд мне приходилось брать клиентов моей заболевшей коллеги – отвратительное занятие, недовольны и пациенты, и я сам. К черту рушится вся выстроенная схема общения, в результате это только добавит работы Клэр, когда она поправится. Впрочем, порядки в нашем заведении не я устанавливал – мое дело работать, помалкивать и два раза в месяц получать деньги, чем я с превеликим удовольствием и занимаюсь.
Однако вечер среды выдался каким-то чересчур уж хорошим, чтобы проводить его дома – я бы даже сказал, непристойно замечательным. Стемнело рано, спало, наконец, удушливое тепло, и, возвращаясь домой в половину седьмого, я как-то, будто со стороны на себя глядя, осознал, что уж что-что, а эту ночь почему-то совершенно не хочется проводить дома – с лэптопом, какой-нибудь чушью на DVD, замыленными дисками Морриси и девушкой по соседству. Надоело – я так часто советую людям получать новые впечатления, а сам живу, будто гнилью заросшая старушенция. Кстати, забавно было бы узнать, последовал ли этому совету Николас – какое у него было лицо, когда я сообщил ему, что неплохо было бы для начала сделать что-то, для него непривычное, посетить места, где он раньше не бывал... Этакое обывательское выражение, что-то такое затравленное, как будто его в клетку со змеями впихнуть пытаются.
На переходе у светофора меня тронул за локоть высокий худощавый парень. Легкая темная куртка, черные брюки, остроносые туфли – он, при своих темных чуть волнистых волосах, выглядел весьма органично в этих не слишком-то повседневных шмотках. Еще чуть-чуть, и было бы чрезмерно.
Отбросив с лица взъерошенную прядь, он поинтересовался, сверкнув глазами из-под линз, оправленных в ныне модный черный пластик (могу спорить, что очки у него без диоптрий):
- Закурить не найдется?
Я вытащил початую пачку «Карелии» и протянул ему. Возясь с зажигалкой, парень неожиданно осведомился:
- Рабочий день кончился, так что же ты такой грустный?
- Одиноко, - неожиданно брякнул я.
И, естественно, интуиция здесь могла бы подвести только уж совсем слепого.
- Да ну, твой друг совсем дурачок, я смотрю, - усмехнулся он, отправляя мои сигареты – всю пачку, естественно – в задний карман своих брюк, - Пройдемся?
- Нет, - он слегка обиженно пожал плечами, и я одернулся, - Нет в смысле да. Короче, мне нужно переодеться, и давай, может, сходим куда-нибудь... Ты был в «Люксембурге»? Ну, на углу...
- Знаю, - кивнул он, - Я Дэвид.
- Алекс.
- Ты мне обещал, Алекс. В десять я буду ждать тебя в «Люксе», у бара, - и растворился там же, откуда появился.
Вот так я и живу – знакомлюсь на улице, назначаю встречи с четкой целью банального спортивного перепиха и по-прежнему на что-то надеюсь, не зная, придет ли он сегодня, да и приду ли я сам.
Спустя некоторое время я с трудом узнавал себя в зеркале и мысленно представлял лица благопристойных своих подопечных, вроде того же Николаса. Вряд ли кто узнал бы теперь доктора Капраноса – в красной шелковой рубашке и с чуть-чуть, едва заметно, «для своих» подведенными глазами. Я вовсе не рассчитывал, что еще увижу сегодня этого Дэвида, а потому – если уж я задался целью провести эту ночь не в одиночестве – следовало и выглядеть соответственно своим запросам... Впрочем, какого черта мне подводить философскую базу под собственный спермотоксикоз?! Я просто люблю мою красную рубашку.
«Люксембург» это, кстати говоря, совершенно не гей-клуб. Это просто то место, где рады всем и каждому – кроме хамья и быдла, которому, впрочем, не хватит денег расплатиться ни за вход, ни за выпивку. Насколько мне известно, всей этой лавочкой владеет так и вовсе женщина – видимо, весьма широких и либеральных взглядов, потому что в баре здесь есть коктейль – вкусный, между прочим – под названием не больше, не меньше «Сперма бармена», а в туалетах щеколды не только на дверях кабинок, но и на общей.
Внутри «Люкс» являет собой странную смесь восмидесятнического танцпола и каких-то чрезвычайно готичных зеленых кирпичей в оформлении стен. Свет, бьющий откуда-то из углов, к центру залов – их здесь три, кажется, - рассыпается на зеленые осколки, и ты чувствуешь себя будто стеклом засыпан в этом мерцающем блеске. Столики тонут в темноте, и разглядеть кого-то довольно сложно – хотя это и не то место, где сидящие считают своим долгом рассматривать танцующих, здесь собирается индифферентная к окружающему миру публика, поглощенная лишь собой да своими спутниками.
Я вышел из дома в девять. У клуба был без пятнадцати десять. Потом развернулся, дошел до аптеки и купил пачку резинок.
Если я сегодня с кем-нибудь не трахнусь, точно сойду с ума.
Как ни странно, в баре я с немалым удивлением обнаружил своего нового знакомого. И что уж совсем неожиданно, он, кажется, был абсолютно уверен в том, что я приду. Ну и замечательно. Ну и здорово. Еще часик взаимных раскланиваний – ибо традиция, вежливость и ритуал, - и я, наконец, смогу расслабиться.
Из музыки в «Люксембурге» ставили либо что-то давно проверенное и всеми любимое, либо что-то из разряда новых песен Мадонны и Depeche Mode, либо «Luxembourg» - и под последних лично мне всегда сносило остатки здравого смысла и рассудка.
Мы сидели у стойки, он пил водку, я – какую-то коктейльную дрянь, его ладонь ненавязчиво гладила меня по бедру, но этого было достаточно для того, чтобы мне резко стало тесно и в брюках, и в теле, и в клубе. От него пахло диоровским «Фаренгейтом» и сигаретами. Он рассказывал о том, что работает фотографом в какой-то местной газетенке, а я только и мог, что думать о том, как бы ненавязчиво предложить ему уединиться.
Иногда мне просто срывает голову, и пока я не получу свое, успокоиться не поможет даже пятнадцатиминутная дрочка – видимо, потому что мне самому уже давно не пятнадцать.
- Ты такой красивый, знаешь.
О, да, вся эта прелестная из раза в раз повторяющаяся сцена. Классические фразы – все никак не можем привыкнуть к тому, что есть люди, которые могут, как и ты сам, просто хотеть секса, без красивых слов, без ненужных нежностей, просто, быстро и прямо сейчас.
- Слушай, я...
И тут он наклоняется ко мне, касается губами шеи, осторожно, влажно поднимается к уху и, мягко сжимая пальцы в заднем кармане моих брюк, тихо, щекоча дыханием просит:
- Потанцуй со мной, Алекс.
И, естественно, тут же начинает играть Let us have it. Ну, как же иначе. Люксембург так Люксембург.
Под эту песню, в общем-то, довольно сложно танцевать. Впрочем, он явно говорил не об этом, когда приглашал меня. Потому что уже через пару секунд наши взаимные полусинхронные нелепые подергивания превратились во вполне конкретное обжимание.
Он уже считает естественным присутствие своих ладоней на моей заднице, я знаю, у него давно стоит, у меня как будто сами собой расстегиваются несколько пуговиц на рубашке, сквозь сигаретный дым я улавливаю едва заметный, чуть солоноватый запах его тела, он придвигается ближе и, касаясь губами моего виска, вдруг шепчет:
- Это не твой дружок, случайно?
- Что? – я как будто прихожу в себя, он указывает глазами куда-то в сторону и я, чуть выгнувшись, слежу за его взглядом. И понимаю, что в нескольких метрах от нас, сплетенных в потном клубке запахов и объятий, в зеленом свете и неоновых клубах дыма, как маяк в темноте, буквально горит столь знакомый мне красно-белый платок.
А владелец его, не поймав, к счастью, моего взгляда, резко отворачивается в сторону. И я, чувствуя, как мои брюки незамедлительно причиняют мне боль своей излишней узостью, оборачиваюсь к медленно остывающему Дэвиду:
- Нет, - говорю я, и он запускает свой язык, горячий и мокрый, мне в ухо. Я ненавижу подобные вещи, но теперь мне плевать. Безвольный вуайерист в двух шагах от нас возбуждает меня значительно больше.
Как мы оказываемся в туалете, я не осознаю, просто понимаю, что теперь, наконец, могу распустить руки, и он делает то же, путаясь в пуговицах рубашки, расстегивая молнию на брюках, и я едва не спускаю прямо ему в руку, чувствуя сжимающиеся пальцы.
- Черт возьми, парень, - шепчет он минуту спустя, - Какой же ты узкий...
Моему закатывающемуся взгляду в зеркале предстает воистину потрясающая картина раскрасневшихся лиц, его взмокших, упавших на лицо волос, моей задранной чуть не на плечи рубашки.
Он двигается садистски медленно, останавливаясь в самое неподходящее для того время, и я едва успеваю одернуть себя на униженной просьбе продолжить. У меня болят руки – все же трахаться с упором в раковину мне не слишком привычно, но тут он, наконец, как будто просыпается, придвигается ближе, и я уже ничего не чувствую, кроме того, как острые ребра плотно прижимаются к моей спине и отходят назад, и снова опускаются, и я чуть запрокидываю голову, и его губы яростно набрасываются на мое ухо, и для полного, нечеловеческого кайфа мне не хватает только пары секунд.
Изнутри обжигает горячим, он со стоном опускает голову, упирается лбом мне в лопатки, и в тот момент, когда в зеркале отражаются только темные волосы и пальцы, сжимающие мое плечо, я представляю себе, что это не он.
И с этой мыслью кончаю.

...

- Не очень хорошо выглядите.
Я не верю своим ушам, какая, однако, наблюдательность: конечно, по сравнению с его знакомой с понедельника интеллигентностью, я произвожу впечатление как минимум запущенного в похмельном синдроме человека. Мне почти не нужно сдерживаться, чтобы заставить себя не послать его – просто не хватает сил.
- Может быть, вчера вечером произошло что-то неприятное? – продолжает чисто «профессионально» осведомляться он.
В каком смысле, вы имеете в виду «неприятное», желчно интересуюсь я про себя, и хотя моя голова сейчас скорее напоминает выпотрошенный улей, мне не нужно особенно напрягаться, чтобы заставить себя вспомнить некоторые вещи.
Например, как вчера под конец рабочего дня (теперь я точно буду брать ночную смену, пускай, как и полагается, мне приходится консультировать редких посетителей относительно не особо разнообразного содержания порно-кассет), какая-то девчонка с кибер-панковской внешностью приобретя сразу пару альбомов Nine Nich Nails и запихнув их в свой фриковский рюкзак, вдруг приклеилась ко мне с настойчивым предложением сходить в ближайший на углу танцевальный клуб. Чтобы просто расслабиться и получить новые впечатления от посещения мест, в которых я раньше никогда не был – как предсказуемо посоветовал мне доктор Капранос. И что теперь? Я, между прочим, никогда не был в зоопарке. И в цирке тоже. В детстве никогда не любил подобные вещи...
Вот и умер мой мини-отпуск на ближайшую неделю, с досадой думал я, благородно расплачиваясь на входе в клуб не только за себя, но и за девчонку, но уже через минуту забыл обо всём этом - внутри клуба было действительно красиво, и это автоматически отвлекало от некоторых несуразно-бытовых мыслей. Например, лабиринты зеленоватых кирпичных стен, соединяющих залы и раскрашенных золотисто-серебристыми граффити... Там было до черта всякого неформального народа, со мной даже пытался кто-то знакомится, но уже сейчас я не помню ничего особенного до того момента, как моя драгоценная спутница в курилке не поделилась со мной нехилым косячком. Сдоило сделать пару затяжек, как во рту образовался сочный зеленый вкус и в голове разлилось приятное тепло, как будто бы развязались какие-то скрученные до этого узелки в мозгах.
Когда я вернулся в зал (в очередной раз избежав приставаний своей новой знакомой), танцпол уже отсвечивал кислотно-зеленым светом, затягивая в мерцающие глубины лившейся из дымных прорезей тьмы музыки, но я никогда не умел танцевать, вот и сейчас мог только смотреть, тем более уж было на что. Демонстрация несуществующих комплексов и выветривание фрустраций, настолько полное, что, кажется, и у меня самого между висков гулял теплый мягкий ветер, проникающий через неожиданно открытую в голове форточку. Щекочущая тяжесть внизу живота, и я не могу понять, то ли это со мной от травы, то ли от случайного созерцания крайне откровенных, слипшихся мужских объятий, вылавливаемых в рассеянных лучах. И если сначала я наблюдаю за тем, как в нескольких метрах от меня два силуэта пытаются словно просочиться друг в друга, то потом тонкие очертания стоящей ко мне спиной фигуры, мимолетно ломаются, я вижу четкий блик знакомого белого профиля, и всё происходящее темнеет у меня перед глазами, открываясь под новым вязко неустойчивым углом.
- Вы вчера, кажется, перебрали, Николас, что же послужило причиной? Вы уверены, что не хотели бы сейчас остановиться на этом?
Я опираюсь рукой на подлокотник стула и с трудом не позволяю себе прикрыть глаза, чтобы успокоиться и не выдать себя полуистирическим нервным смехом - наверное, это слишком красноречиво (неужели только в этом кабинете и перед этим человеком я действительно начинаю следить за собой?), потому что, знаете, доктор, это действительно интересно - сидеть вот так сейчас напротив вас и вкладывать в ваше такое скучное лицо и отутюженное тело самую неожиданную раскованность, коей вы так вчера блистали на пару со своим... ммм, партнером (я даже в собственных мыслях не мог подобрать нужного слова), мне вчера оставалось только гасить косяки и коктейли, ожидая, пока вы, наконец, потом с ним освободите сортир, чтобы мне было где проблеваться...
- Как бы я не хотел вам помочь, мне будет трудно, потому что вы очень скрытны и совсем не хотите говорить. Почему вы сопротивляетесь?
- Эээ, доктор...
- Зачем вы так меня называете?
- Ну, хорошо, Алекс, - я с трудом заставил себя впервые произнести это имя, как будто бы перешагивал какой-то неведомый барьер или поднялся по лестнице одним махом сразу через несколько ступенек, - Я вчера немного перекурил, потом немного перепил и от этого по дороге домой чуть не потерял сознание. А сегодня мне просто плохо.
- Вы отвечаете мне так, как будто бы я ваш школьный учитель, строго проверяющий домашнюю работу, - бесстрастно ровный взгляд и голос, - Так не должно происходить. Может быть, я ассоциируюсь у вас с кем-то неприятным, раз вы не можете позволить себе расслабиться?
- Да... – я запнулся, потом вдруг осторожно и с удивлением продолжил, - Может быть. То есть... Ну, скажем, вы немного похожи на одного из моих преподавателей, когда я учился в университете.
- Не женщина?
- К сожалению, нет.
- Почему «к сожалению»? О чем вы сожалеете? Он вам не нравился?
- Нннет, скорее наоборот.
Я замолчал, соображая, что я сам только что сказал. Хаха, я уже начинал подумывать, что, может, для того, чтобы он получил более связные ответы на свои вопросы о моём сегодняшнем самочувствии, мне самого у него поинтересоваться: не был ли он вчера вечером в клубе «Люксембург»? Черт, ну какое мне дело. Никакого. Просто одновременно марихуанный контраст вчерашнего вечера с сегодняшней полуденной прилизанностью сеанса мне казался невыносимо нелепым и издевательским.
- Какие конкретно чувства он в вас вызывал? Симпатию, восхищение, что-нибудь большее? – Алекс проронил в тишину очередную горсть вопросительных слов, солнце хлестало вовсю и зрачки его отретушированных солнечным светом глаз стали совсем маленькими – яркими черными точками.
- Какое это имеет сейчас значение? – сказал я злобно, сам того не желая.
- Сейчас значение имеет всё. Каждое слово и каждая мысль, а у вас сейчас в голове очень много мыслей, которые делают вас отсутствующим здесь. Расскажите, выбросите их сюда и вам тут же станет лучше. Всё очень просто. Представьте, что меня нет, что вы говорите сами с собой.
- И как при этом можно не чувствовать себя дураком? – я понял, что нервно улыбаюсь, и мне вдруг стало сразу в тысячу хуже от сознания того, насколько многослоен и непредсказуем этот странный, сидящий передо мной тип, он был как компьютер, считывающий каждый мой взгляд и жест, уже рисующий себе картины собственно придуманных и вытянутых из любого моего слова диагнозов. Господи, как, ну как тут можно не бояться и научиться, черт возьми, доверять?..
- Я не могу.
Мой голос мне показался невыносимо позорно страдальческим, на это разве что можно ответь закономерное «вы должны».
- Вам что-то мешает.
Я едва удержался, чтобы не рубануть ладонью воздух, а потому сразу, с ходу выпалил, что я видел его вчера, что я, конечно, вовсе не собирался за ним подглядывать, просто случайно наткнулся взглядом, и что меня теперь не очень устраивает выворачиваться душой наизнанку перед таким, как он, непредсказуемым человеком - при этом у меня чуть не начался нервный тик от отвращения и я ненавидел себя за ту эмоциональность, которая сопровождала каждое моё слово, как будто бы я выговаривал ему, как младшему брату-подростку, которого я засек за просмотром порнухи, черт, и ведь он был куда более взрослый самостоятельный человек, чем я, поперхнувшийся своими праведными претензиями...
Он слушал меня не перебивая, и выглядел настолько спокойно удовлетворенным, что я почти уверился в том, что он действительно подпитывается каждым моим бессмысленным словом и жестом, а потом, дав мне выговориться, сказал ровным голосом:
- Наши с вами отношения останутся чисто профессиональными.
Наверное, меня так потрясла эта фраза, что я тут же почувствовал вялость, ужасную психическую усталость, собравшуюся во мне за последние дни, которая сейчас разом навалилась без предупреждения. Ощущая себя совершенно опустошенным я даже не потрудился ему что-либо ответить, боялся просто посмотреть ему в глаза - золотистые радужки продолжали впитывать солнечный свет, приобретая то пепельно-серебристый, то зеленоватый оттенок, и мне слабо подумалось, что в темноте они, возможно, светятся...

Иногда мне кажется, что, будь я хоть чуть больше асоциален и менее жизнелюбив, то я бы стал наркоманом. Не знаю почему, может, просто для того, чтобы, например, когда лежал бы на спине и смотрел в потолок, он вдруг перестал быть обыкновенным и расцветился чем-то странно запредельным, открыв какой-нибудь неведомый звездный портал. Обычные вещи, которые окружают тебя в повседневности, всего лишь из-за грамма инородного химического вмешательства вдруг приобретают безумно насыщенное значение, то есть я мог бы просто сидеть в углу, но переживать сразу самые приятные суммированные ощущения.
В то же время, чувствую, что мыслю неправильно, просто потому, что всегда отрицал всё искусственное, придуманное человеком для самоудовлетворения, а это ведь полностью ненастоящий мир, который мне, в общем-то, не особенно и нужен. Тело становится всего лишь временным вместилищем разжиженного удовольствия, и начинает отвратительно быстро выходить из нормы. Не то, чтобы я сильно боюсь этого, просто неприятно – неважно.
Просто выходит, ты думаешь, что нужно решаться, чтобы попробовать что-то сверхсильное, и даже если оно происходит само собой, незаметно, не знаешь, что лучше – вот так вот схватить всё сразу с помощью иглы или медленно собирать в течение жизни естественным путем...

- Вы можете закрыть глаза, чтобы представить... Просто прикройте веки, если не хотите совсем расслабляться.
Голос этот сплошной чистой волной омыл мой помутневший под нагромождением внезапных мыслей внутренний взгляд, я с потусторонне удивился тому, что, оказывается, говорил всё это время вслух...

...

Сегодня наткнулся на ежедневник Клэр, когда был у нее в кабинете, и не смог отказать себе в мимолетном удовольствии его пролистать. Кое-что меня убило – например, запись, гласящая «четверг: 21:00 – секс; 21:30 – «Секс в большом городе»; 22:00 – уложить Мартина спать». Комментарии, как говорится, излишни... Из той же оперы была запись на утро субботы – «не забыть про сеанс у психоаналитика в 12:00». Какие к черту из нас профессионалы, если сами не можем обойтись без тех же специалистов?! Бред.
Впрочем, скорее всего мой приступ критицизма был вызван тем, что я просто никак не могу прийти в себя после вчерашнего вечера, плавно перетекшего в сегодняшнее утро и закончившегося этаким маленьким крахом в масштабах мировой катастрофы.
Во-первых, ночь я провел в туалете, смиренно блюя в привычное ко всему фаянсовое нутро, стоя коленями в шелковых брюках на грязном, затоптанном, тысячу лет не мытом полу не своей квартиры. В четыре утра, в рубашке, воняющей желчью и тем, что когда-то было итальянской моцареллой, в кое-как наброшенном пальто, с лицом цвета легкой зелени я вышел на улицу в гордом одиночестве, оставив тремя этажами выше наглотавшегося моей спермы и своей текилы фотографа досыпать последнюю треть ночи без меня.
Я не взял у него телефона, не спросил фамилии – и все, что оставил после себя, это единственный кадр на зеркальной цифре, являющий мое отравленное прошедшей ночью лицо.
Мне бы надо было стать убийцей – это был бы отличный завершающий аккорд этой ночи, перерезать наутро горло случайному любовнику и, захватив его еще теплую рубашку, отправиться домой.
В какой-то момент, идя по парку, дурачась и прячась от самого себя между деревьев, чувствуя, как шум из головы уходит, и желудок уже не лезет в глотку, я вдруг осознал, что это было довольно мило – когда мне вдруг стало плохо от обильно закуренных марихуаной коктейлей и еще какого-то дерьма, от которого, по сути, я, как практически астматик, должен был бы и сдохнуть этой ночью, этот чертов парень, затрахавший меня до полусмерти, вдруг испугался, и смиренно потащил меня в туалет блевать, и даже позвонил какому-то своему другу – не то врачу, не то еще кому-то... Такое странное проявление заботы, что я предпочел просто уйти.
Когда-то я не мог есть арахис, боясь загнуться от одного только запаха, которого здоровые люди даже и не чувствуют. Теперь я спокойно курю травку и только сейчас начал осознавать, что, быть может, это неосознанное желание умереть. Забавно.
С похмелья мои мысли путаются, и я понимаю, что менее всего похож сейчас на себя настоящего. Куда проще мне превратиться в доктора Капраноса, идеальный образ, в который я научился перевоплощаться еще когда заканчивал университет.
В таком состоянии я провел все утро – лег в пять, встал в девять и ощутил себя неожиданно бодрым. В зеркале отражалось что-то бледное, но, тем не менее, подозрительно вразумительное. Попытался было позавтракать, но не смог – язык мало того, что распух и болел после ночных кувырканий с унитазом, так его еще и обложило этой белой дрянью, явно указывающей на капитальные неполадки.
Мок в душе. Одевался. Поздоровался с бойфрендом соседки.
Пришел на работу. Упал в кресло.
Без десяти двенадцать – значит, скоро придет Николас.
О черт.
Мы встретились всего лишь дважды, а я уже чувствую, что дьявольски устаю от него. Мне хочется отхлестать его по щекам, встряхнуть как следует и заорать – чтобы он начал, наконец, говорить.
Сегодняшний сеанс выдался значительно хуже, чем предыдущий. Я едва мог вытянуть из него хоть слово, искренне не понимая, с чего он – и без того бывший закрытым до предела – стал едва ли не агрессивен.
Да, короткая у меня память – остается только жаловаться на гены. Потому что, когда он вдруг выпалил все, что думает о моем «вчерашнем поведении»... По правде сказать, я и думать забыл о нем – с того момента, как кончил вчера в общественном туалете с мыслью о том, что это он, а не чертов пьяный фотограф Дэвид, вот прямо сейчас меня имеет...
Кажется, я недооценивал его впечатлительность – он едва ли не отчитывал меня, да еще с таким жаром, что я едва смог сдержать ухмылку удовлетворения, то и дело пытавшуюся выползти на лицо. А потом я испортил себе все удовольствие, бросив в воздух первую фразу из нашего разговора, предписанную инструкциями:
- Наши с вами отношения останутся чисто профессиональными.
Мне показалось, он сразу как-то погас, как будто стал меньше, утонул в своем жалком возмущении, осунулся, опустил голову. Секунда, две, он не поднимал глаз, а потом вдруг ровным потоком заструилась его речь о наркотиках, об удовольствии, о его искусственности... Слово, другое, и я вдруг почувствовал непреодолимое желание вмешаться в его внутренний диалог с самим собой, перебить его – мне как будто показалось, что я еще не заслуживаю такого доверия, что еще рано говорить со мной откровенно.
Наверное, мне просто не стоит больше баловаться травкой. Я перестаю понимать, чего я хочу. Я становлюсь слишком чувствительным. Я понимаю, чего ты хочешь, я вижу тебя, как на ладони, я знаю, в чем твоя проблема. И знаю, что все, все, все, что я могу сделать для тебя – это пятиминутный минет, после которого ты будешь хоть чуть-чуть удовлетворен физически и еще более опустошен морально от той мысли, что ты кончил в штаны сразу же, как я положил ладонь тебе на ширинку.
Но вместо этого я менторским тоном предлагаю ему продолжить разговор и расслабиться – и осознаю, что он опять уходит в себя. Сразу же. Как будто разрывая непонятного происхождения нить, пытавшуюся между нами завязаться.
Будильник мигнул – уже без пяти час.
- Боюсь, на сегодня это все. Если вы не возражаете насчет понедельника, я записал бы вас на полдень – как и сегодня.
Пару секунд мне кажется, что он не согласится – просто скажет, что ему это не нужно, что он все уже понял и наше взаимное терзание ни к чему не приведет. Но нет – он только устало кивает, словно говоря «пиши что хочешь, только отвяжись от меня».
- Отлично, Николас, - когда я называю его по имени, он бросает на меня какой-то странный взгляд, - И еще, раз уж я так похож на вашего преподавателя, я дам вам задание на дом.
В атмосфере моего извечно залитого солнцем кабинета фраза про преподавателя вдруг звучит даже для меня самого необъяснимо пошло, как латексное платье школьницы из секс-шопа, он непонимающе глядит на меня, и я спешу продолжить:
- Я попрошу вас вести дневник, - его лицо кривится, и мне становится почему-то неприятно, - Куда вы будете записывать свои сны. И, пожалуйста, будьте откровенны – все, что вам приснилось, все, все абсолютно имеет значение. Иначе я не смогу вам помочь – особенно если вы будете неискренни. Поэтому даже если вам присниться, что вы закололи собственную бабушку топором, я хотел бы об этом услышать. И еще...
Его лицо кривится еще сильнее, а губы сами собой складываются в слово «много».
- Вам нужно записывать те события, которые произвели на вас сильное впечатление – позитивное, негативное, возбуждающее, какое угодно. Главное, чтобы оно было сильным. Просто купите красивый блокнот – тогда вам будет приятнее в него писать.
Мне показалось, его сейчас вырвет от слащавости моих последних слов.
Но он кое-как сдержался, взял протянутый мной талон на понедельник, попрощался и вышел из кабинета своей странной походкой, едва заметно качая бедрами.
Мне вдруг стало так плохо, так тошнотворно физически, что не было даже сил встать, открыть форточку и вывалиться в окно в поисках свежего воздуха. Что-то в моей голове свернулось горячим комком, и вдруг четко пришло осознание того, что до вечера в этом кабинете я не доживу.
В половину второго я спустился в регистратуру, успел только поинтересоваться у Эммы, не отменил ли кто из моих клиентов сеанс, и закатился в обморок.
Просто взял и упал. Почувствовал даже, как подогнулись ноги, услышал, как взвизгнула дура Эм, как матернулся охранник и как пол пребольно ударил меня по заднице.
И теперь я валяюсь у себя дома, наколотый кучей какой-то дряни, привезенной «скорой», которую вызвали мои перепуганные коллеги, бездумно тыкаю пультом в телевизор и думаю о том, что завтра с утра мне придется тащиться в больницу и делать чертово магнитно-хрен-знает-какое исследование сосудов головного мозга. Потому что, как мне доходчиво объяснила добрая тетенька из «скорой», все, что происходит с моей головой, есть не слишком хорошо. Она спросила, часто ли у меня болит голова. Я сказал, что никогда не обращал на это внимания. А сам подумал о том, что не могу вспомнить, когда она последний раз не болела. Я так привык к этому, что просто перестал замечать.
И вот сейчас, вместо того чтобы трястись от ужаса, думая, что же за демоны гнездятся в моем мозгу, я лежу, смотрю в потолок и пытаюсь представить себе, как он сидит где-нибудь за кухонным столом, усталый и бледный.
И выдумывает для меня сны.

...

С минуту я поиграл ручкой, вертя её между пальцев (мне нравилось, как поблескивает металлическое обрамление корпуса в дневном освещении), потом медленно вывел:
«Сегодня мне снился Дэвид Боуи»
Нда. Выглядит как минимум глупо.
Отложив ручку, я взял вилку и подцепил из банки бледно-влажное кольцо очищенного консервированного ананаса. Через секунду большая сладкая капля расползлась на пастельно-бежевом листе тетради, от расчерченных тонких ровных линеек разошлись влажные змейки размытой краски.
Как бы я не хотел тратить время на эту ерунду, пускай даже тетрадь лежала рядом с моей кроватью, мне всё равно было трудно что-либо вспомнить и за это стоило ненавидеть хотя бы соседей. Меня уже воротит от этого столь часто повторяющегося ощущения: сон, какими бы картинками и образами он не был наполнен, вдруг начинает сворачиваться, затягиваться в какое-то неведомое сливное отверстие, в то время как впитывающиеся мне в голову глухие басы и отрывочные вокальные пируэты, например, Бьорк, становятся всё более явными. Я разлепляю глаза, и первое время мне кажется, что стены слегка двоятся от гула, сползающего с потолка на пол, слегка подрагивают стекла, очевидно, чертов бумбокс выставлен прямо в открытое окно. После такого пробуждения любые сны автоматически смывались наплывом отрицательных эмоций.
Я вытер залитые сладким соком пальцы, встряхнул тетрадь, снова взялся за ручку, зависнув над страницей под глухие удары ритма наверху.
«А потом что-то вязкое, полупрозрачное, тягучее, овеянное салатно-зеленым свечением, но это была не слизь, а что-то вроде расплавленного при тысячеградусной температуре бутылочного стекла. Вчера я купил себе новый крем для бритья, он был прозрачно-зеленоватый и с таким одурелым запахом мяты, что потом у меня появилось раздражение на щеках, может быть, всё дело в этом»
Нет, всё-таки чушь. К тому же мой собственный почерк, довольно ровный в начале, под конец вдруг стал крупнее и корявее (желание писать пропадало всё стремительнее), мне это не понравилось и поэтому я просто взял и выдрал страницу, да так неудачно, что задел следующую.
Ладно.
Потом я немного подумал и решил перестать самоотверженно выскребать из себя весь этот бред (в сущности, зачем мне нужно угождать доктору, словно бы я сдавал экзамен, чтобы получить хорошую оценку) и снова перевернул страницу.
«Вчера, когда я стоял на остановке, я ещё издалека увидел, как ко мне подходит странного вида парень: лицо у него было отстраненно-печальное, как у рыцаря (или, может, это всё оттого, что у него были длинные прямые волосы, разделенные на пробор). На нём был вельветовый пиджак и джинсы, через плечо перекинут засаленный рюкзак, в одной руке он нес огромный полупрозрачный пакет, в котором виднелись две литровых бутылки минеральной воды, а в другой была незажженная сигарета. Он подошел ко мне и спросил, есть ли у меня прикурить. Я вообще не курю, а если и бывает, то редко, поэтому зажигалки при себе не нашлось. Он извинился, сутуло отвернулся, и убитой походкой пошел в другую сторону. Он был таким несчастно-грустным, что я подумал, а что было бы, если бы у меня нашлась зажигалка... Улыбнулся бы он?»
Опять не то. Мне было сказано записывать мне вещи, которые произвели на меня сильное впечатление... Но мне просто нравится наблюдать за людьми. Господи, но ведь это будет читать Алекс.
Как только я вспомнил о нём, как внутри взвилось то отвратительное чувство, которое возникает всегда, когда ты вспоминаешь о том, как ты где-нибудь очень здорово слажал. Неважно, позорно ли проехался ли на заднице, навернувшись на лестнице у всех на глазах в забитом народом торговом центре, или по-дурацки завалился на собеседовании, выставив себя полным дураком, или не сумел оправдать ожидания очередной девочки в искусстве целоваться - просто когда это огненно-стыдливое чувство приходит, то сразу хочется упасть на постель, на спину, раскинув руки и закрыть глаза, выбросив всё-всё-всё из головы.
К ушам и щекам приливал острый жар, как только я вспоминал о том, как в последний раз рьяно и до глупости эмоционально чуть ли не отсчитал его, оставалось только удивляться, как ему удалось взять себя в руки и не выставить меня за дверь, если бы я был на его месте...
Я вдруг задумался, как это – быть на его месте. Если он не получает удовольствия от того, чем занимается (что, наверное, вряд ли), то от такой работы может запросто поехать крыша, теперь я по себе понял, что человека мучает скорее не проблема, а желание выговориться. И именно он становится мишенью, он как безмерный, невидимый глазу резервуар, в который приходящие, незнакомые, тысячу раз неприятные ему люди сливают весь негатив и он впитывает это себя, вплоть до неразнообразной плаксивой мимики и интонаций скверных голосов. И уж если мне нужно было писать о чем-то, что произвело на меня впечатление, то за последние дни практически всё было связано только с ним – все сильные эмоции, только мне не хватало духу их перечислить, слишком явно черно-белыми они были.
Я даже стал ловить себя на том, что специально пытаюсь выглядеть и чувствовать себя депрессивно, чтобы у него и у меня была более глубоко оправданная причина для взаимных встреч, но уже потом понял, что самом деле, мне всего лишь просто хочется хоть чем-то отличаться от вереницы тех других, что так же до меня сидели и будут сидеть перед ним в залитом солнцем кабинете. И дело не в том, чтобы я так уж жаждал, чтобы заинтересовался мной (глупо звучит), просто для самого себя... Становится немного обидно и злобно, когда думаешь о том, что все люди по сути своей одинаковы в повторяющемся перечне своих однообразных проблем. Секс, любовь, отношения в семье, самореализация, депрессия... Сколько у него было таких, похожих на меня.
И как хотелось бы выпасть из этой цепи одинаковых звеньев...
Алекс. Я с трудом заставлял себя произносить это имя, но оно мне нравилось своим звучанием, напоминавшим как будто легкое защелкивающееся закрытие двух заиндевевших стеклянных створок... На самом деле я знаю, что я отвратительно сентиментален до такой степени, что в своё время провел ни один вечер за сочинением песен под гитару... Смешно, но я с детства мечтал стать музыкантом, но когда брал гитару, даже научившись довольно сносно играть, то меня что-то находило, я вцеплялся в гриф холодными пальцами, ладони сразу становились мокрыми...
Ещё пару дней назад, меня раздражало, что во время перекура, при том неважно, покуривали мы на улице или сидели в мрачной серой комнате для сотрудников, кто бы ни был мой напарник, часто пользуясь моим отупелым от недосыпа флегматизмом, вдруг начинал в очередной раз трепаться о девушках. Один парень делился впечатлениями о том, как он у своего знакомого-медика листал медицинскую энциклопедию и видел там иллюстрации рака влагалища, при этом в следующий раз мне кто-нибудь рассказывал, как его возбуждают пирсингованные женские соски или ещё какая дрянь – меня всегда одинаково тошнило.
После этого я понял, что практически перестал адекватно воспринимать женский пол.
Я отдыхал от всего этого, одновременно мученически роясь в самом себе, прячась от некоторых мыслей и хватаясь за другие, мне нравилось быть погруженным в себя, осознавать, что я живой человек и что во мне что-то происходит, и что это даже кому-то может быть интересно...
Иначе ведь... он просто не стал бы спрашивать меня ни о чем, так ведь?
Но это его работа.
И на самом деле...
«...я всегда хотел быть таким как он, хотел бы носить отглаженные рубашки и галстуки, джемпера из тонкой шерсти и брюки в тончайшую, едва заметную глазу серую полоску, просто хотел бы стабильно ходить каждое утро на работу и получать деньги, рутина бы мгновенно заела меня, и тогда я мог бы с чистой совестью отдаться всем возможным удовольствиям на стороне»...
Когда я снова вспоминал, как наорал на Алекса в четверг (мы встретились всего лишь второй раз), то начинал самоуничтожаться под приливами стыда, но в голове механически ретушировалось вторая составляющая произошедшего – почему я себе это позволил. Я до сих пор не верил, что видел в тот вечер именно его. Каждый раз, когда бессильно прокручивал в голове увиденное, внутри всё плавилось и жарко растекалось, грозясь расплавляющимися внутренностями выйти вон...
И тут вдруг перед глазами развернулась неожиданно и непонятно откуда пришедшая картинка, выцеженная из сновидения.

Потом я не писал ничего несколько дней. Скорее всего, было так лень, что я просто забыл. А когда, стоя в первый будний день новой рабочей недели перед уже знакомой дверью, вдруг просмотрел в тетрадь, то ужаснулся – несколько страниц были посвящены единственно Алексу, я и сам не поверил, панически не понимая, как я мог умудриться столько написать: вплоть до словесного перебирания выражений его странных глаз и до перламутрового блеска пуговиц на рубашке, в которую он был одет в последний раз.
Я вырвал все страницы, скомкав и спрятав их во внутренний карман куртки, под безобразной бахромой обрывков оставив только самый первый лист с единственной не придуманной фразой:
«Сегодня мне приснился ингалятор».

...

В пятницу я должен был выйти из дома в половину восьмого утра, чтобы к девяти приехать на другой конец города, в чертов единственный медицинский центр, где делают это якобы нужное мне обследование.
В четверг я пролежал в постели до двух часов ночи, что, в общем-то, не предел для меня, – а потом провалился в душный, липкий, вязнущий сон. Безумное месиво красок, полутонов, какие-то комнаты, оклеенные дикими обоями в стиле видеоклипов восьмидесятых, музыка Luxembourg и что-то невероятное – страх, плавно перетекающий в непонятно чем вызванное возбуждение, я, не просыпаясь, почувствовал, как мне стало невыносимо жарко, простыня прилипла к вспотевшему телу. Я продолжал слышать орущую на улице сигнализацию чьей-то машины, подтекающий кран у себя на кухне, звуки неспокойной мюнхенской ночи – и голос, странный знакомый тембр, какие-то немецкие слова, и я, проживший здесь полжизни, не понимал ничего, и от этого было так больно, и внутренности свернулись в тугой горячий комок.
А потом – было раннее утро – я, наконец, проснулся, и меня тут же вырвало вновь – сразу же, я едва успел свеситься с постели. И словно наевшийся крысиной отравы пес стравил прямо на пол. Пустой желудок съежился где-то под ребрами, я уткнулся лицом в подушку и заснул снова. Не обращая внимания ни на специфический запах, ни на распахнувшееся окно, ни на запищавший вскоре будильник.
Проснулся вновь только в десять часов и понял, что никакие силы не заставят меня теперь выйти из дома. Да и вообще стоит ли до понедельника – раз уж меня отпустили с работы – вставать?
Все тело ныло так, будто ночь напролет хирург-садист без наркоза тянул из меня жилы и издевательски медленно пилил сухожилия, при мысли о том, чтобы что-то съесть – пусть даже таблетку нурофена, - у меня пересыхало в горле, и вся чертова система пищеварения совершала попытку выпрыгнуть через рот. Или, в крайнем случае, через уши.
Подобного дерьма со здоровьем у меня не было со времен последнего класса в школе – когда я через рот подхватил оригинальную для семнадцатилетнего мальчика из хорошей семьи болезнь, проявления которой ну очень походили на фолликулярную ангину. Пока меня не заставили сдать анализы, естественно. Каким образом потом родители разбирались со мной – отдельная история. Но то, что моего лучшего друга больше не звали на выходные выпить чаю, было, в общем-то, еще самым безобидным...
Во рту поселился гнилостный вкус похуже ностальгии, и я с удовольствием вытошнил бы собственные мозги – но не осталось уже ничего, с чем мой организм смог расстаться подобным путем.
Кое-как натянув белье, я доковылял до кладовки, нашел половую тряпку и попытался было заставить себя дойти еще и до ванной, а потом вернуться в комнату и убрать за собой. Черта с два мне хватило на это сил.
Какой дрянью меня поили в среду? Какую чертовщину я курил? Никогда еще мне не бывало так плохо с травы, а тем более с выпивки.
В конце концов, я пересилил свои трясущиеся от усталости колени и вытер уже засохшие пятна на полу. Зашвырнул тряпку в ванну. Выпил чая без сахара и со льдом. Почувствовал, что от рук несет вонью грязного пола и минут пятнадцать скреб их мятным мылом.
Вернулся в комнату. Распахнул балкон, несмотря на холод за окном. У соседки в спальне были задернуты шторы, а машина бойфренда все еще стоит под окном. Трахаются, значит. Люблю этот мир – пока одни блюют, другие трахаются.
А потом я снова лег спать и, кроме шуток, проснулся в воскресенье. Я просто провалился в темноту и смог очнуться только к вечеру воскресенья – всклокоченный, в мокрой от пота футболке, с головой переполненной отвратительно натуралистичными картинками ярко-безумных снов. Мертвые девушки, сонные дети, без зазрения совести пинающие друг друга шипованными ботинками, раздавленные каблуками мандарины и тысячи психоделически-лсдшных галлюцинаций, разноцветных, как моя рвота, и болезненных, как мой желудок.
Мне снились уроды из цирка и балаганные артисты, берлинская стена и мюнхенские гей-клубы, все те странные места, где я уже успел побывать, и те, куда, поможет мне Бог, я никогда не попаду. Снилась тюрьма. Снились пули в груди Джона Леннона. Снилась капающая со стен сперма. Снилась пузырящаяся в стаканах кровь. Снилось то, чего мне никогда не хватит смелости вообразить.
Снился он, спящий в одежде на каком-то потрепанном диване, раскинувшийся на смятой куртке, с чуть приоткрытым ртом и прилипшей ко лбу челкой. Мне хотелось прикоснуться к нему губами. К его щеке, покрасневшей оттого, что в комнате было душно, к его пальцам, лежавшим на подушке у лица, к выступающему кадыку между подбородком и воротником, к его вечно скрытой под платком шее, оказавшейся без него почему-то странно беззащитной, к сантиметровой полосе кожи между краем футболки и ремнем брюк, горячей, мягкой, мне хотелось поцеловать его левое ухо, губами вытянуть сны из его головы, мне хотелось обвить его руками, оплести собственным телом, поглотить и проглотить собой.
А потом я снова проснулся, и было уже утро, и я удивился, не увидев своих изрытых шприцом вен – мне снилось, я джанки и умираю от передоза.
В спальне у соседки были раздвинуты занавески, горел бледный свет, и мне было видно только два силуэта, сплетшихся в объятиях у балконной двери.
Мне нужно было вставать, и идти в душ, и одеваться, и отправляться на работу. Мои выходные пролетели волной грязно-зеленого бреда, моя квартира провоняла больным телом, и будь у меня силы, я давно бы дошел до магазина, купил бы мятный освежитель воздуха и опрыскал им все, включая собственный пищевод.
Но сил у меня не было, и я кое-как дошлепал до коридора, и поднял телефонную трубку, и вызвал такси на десять утра.
Утонул в душе, а после, втиснувшись в джинсы и мятую рубашку, вспомнил, что сегодня понедельник. И оказался этому рад.
На работе меня приветствовали с должным пиететом и формальной обеспокоенностью по поводу здоровья. Охраннику, которого я не раз видел в местах более сомнительных, чем «Люксембург», я пожаловался на рак прямой кишки, заведующей – на опухоль мозга, а Аде, неизменно втиснувшей свой тощий зад в пластмассовый стульчик за стеклом регистратуры и выставившей жутковато-синюшную от холода грудь в вырез белого халатика, вместо приветствия рассказал о том, что траванулся спермой случайного партнера.
Все, не видать мне больше пиццы и кофе в кабинет. И предложений помассировать спину между сеансами.
Похоже, мне недолго осталось – иначе с чего бы идти в разнос.
Без пяти двенадцать Ада пришла-таки в мой кабинет – злая и испускающая флюиды разочарованной женщины – швырнула на стол стопку бумажек и ушла.
В очередной раз кто-то из моих пациентов переехал в другой город – и очередной неведомый мне мистер какой-нибудь Харди или еще какой профессор из Нью-Йорка-Токио-Москвы просит переслать кое-какие материалы, оставшиеся у меня после работы с ним.
Раньше это делали девочки – а теперь мальчику придется заботиться о себе самому. А ну и хрен с ним.
Когда ровно в полдень распахнулась дверь, я как раз заклеивал очередной конверт – облизнул сладковатую полоску клея у края клапана и поднял глаза на вошедшего в кабинет Николаса.
Мне показалось, у него во взгляде промелькнуло что-то до боли знакомое – и сразу же исчезло за обычной прозрачно-темной синевой, так и не успев воплотиться во что-то более ясное.
Мы поздоровались, он сел – вновь на стул и вновь напротив, и собирался было уже что-то сказать – наверное, оправдаться, что не записывал сны, - но не успел.
- Сегодня сеанс будет структурирован несколько иначе, чем раньше, Николас.
Слова соскочили с языка раньше, чем я смог себя проконтролировать. Мне вдруг нестерпимо захотелось пошалить, и чертовым этическим кодексом психолога Фрейд у себя в гробу мог теперь разве что подтереться.
- В смысле? – переспросил человек, сидящий напротив, как будто окаменев от моего непривычного тона, - Заставите меня встать на голову? Или еще что?
- Все значительно проще, Николас, - я попытался улыбнуться, но в голове возникла дикая картинка стекающей с моих же собственных клыков слюны, и я едва подавил желание растянуть губы, - Я просил вас вести дневник, и теперь мне бы хотелось поговорить о ваших записях.
- Замечательно, - буркнул он и протянул мне тетрадь.
- Положите на стол, - кивнул я, - Он вам сегодня не понадобится. Мне не нужно, чтобы вы зачитывали собственные строчки, мне нужно, чтобы вы вспомнили ощущения, которые сопровождали их.
- Ммм...
Он прикусил нижнюю губу, и я невольно уставился на его белые зубы, чуть выступившие из-под верхней.
- В смысле?
- В смысле, прилягте на кушетку.
Мне показалось, он сейчас просто провалится сквозь пол на три этажа вниз и два под землю, с таким видом, будто я предложил ему расстегнуть брюки и немедленно покончить с болтовней, и приступить к делу.
- Это обычная практика, Николас, - он снова дернулся, - Многие не могут расслабиться, когда видят лицо собеседника, когда сидят вот так официально...
Я нес полнейшую чепуху.
- ...если вы ляжете, вам будет проще, поверьте мне. Вам будет удобнее, и вы сможете расслабиться, и отпустить давящий на вас груз рассудка, и рассказать мне все искренне и откровенно. И я обещаю разбудить вас, если вы заснете.
Он посмотрел на меня взглядом затравленной жертвы серийного убийцы и поднялся на ноги.
Чтобы сделать то, о чем я просил, - или чтобы уйти.

...

Я сначала даже не понял того, что он мне сказал, а когда сообразил, то меня потрясло выражение его лица: несмотря на так бросающуюся в глаза нездоровую бледность, он в эту минуту выглядел неожиданно хищно, почти плотоядно, словно готовился сейчас с лихвой восстановить потерянные за прошедшие дни силы. И я вдруг понял, каким опасно двуликим он может быть и больше всего я не ожидал от себя того, что смогу так попасться, всего лишь зацепившись за эту его поверхностную серьёзность состоявшегося человека... Ещё недавно я чуть ли не мечтал быть похожим на него, а уже сейчас ощущал, как по телу прошла легкая зыбкая волна почти физического отвращения, пока он продолжал скучным голосом трындеть мне о том, что я должен буду делать и для чего, в сочетании с его едва ли не сочащейся желчным ядом внешности это выглядело просто бредово.
Я тряхнул головой, пытаясь понять, каким образом этот человек в одно мгновение стал мне так отвратителен, что произошло, и пройдёт ли это чувство так же быстро как пришло или останется со мной, заев до такой степени, что я просто не выдержу смотреть на него и уйду сейчас, не сказав ни слова. Всё казалось мне замедленной видео-съемкой, пока я поднялся и, как он сказал мне - пересел на кушетку, за это время в голове пронеслось тысячи ослепительных как молнии мыслей: почему я всё равно делаю то, что этот человек говорит мне, как я смогу поделиться с ним хоть одним правдивым, действительно личным рассказом о себе, при этом закрыв глаза и не видя его, когда как его осунувшееся лицо с острыми скулами всё равно останется передо мной, как я мог позволить себе вести для него дневник, как я вообще смог оказаться здесь, в этом нелепом кабинете...
Невыносимо было чувствовать себя таким дураком, когда он приказал мне лечь, откинуть голову, расслабиться, в то время как, отвечая лихорадочности внутри себя, каждая моя мышца наоборот напряглась едва ли не до боли, одновременно продолжая подчиняться его проклятому всеведущему голосу.
- Что же вы как на электрическом стуле, - услышал я чуть слева от себя, и меня снова разозлило то, что он так отчетливо видит, каким явным идиотом я себя чувствую, откуда я знаю, может быть, таким образом он намеренно вызывал во мне это дурацкое ощущение, чтобы ещё больше унизить меня...
Он был чертовым вампиром, я смотрел на врезающийся в меня белый потолок и понимал, что этот человек, чей ореол я так ощущал сейчас в изголовье, просто-напросто насыщается полным спектром моих самых разномастных идиотских чувств, причем делая это настолько явно, чтобы я специально не мог видеть его отвратительно удовлетворенного лица...
- Господи, да закройте же уже глаза, - прошипел он прямо надо мной, я неожиданно ощутил у себя на волосах его дыхание, и тут же всё накрылось теплой полупрозрачной темнотой с легкими прорезями света между его пальцев. Он так быстро накрыл мои глаза своими ладонями, что я не успел даже дернуться, просто почувствовал исходящий от его кожи легкий щекочущий аромат чертовой мяты, который преследовал меня уже несколько дней, а ночами даже во снах... Потом, ощутив мои плотно сомкнутые ресницы, он убрал руки и опять заговорил о том, что я должен всего лишь просто вспомнить о чем писал в дневнике и что я при этом испытывал, главное - не останавливаться, говорить абсолютно свободно, не стесняясь, представив, что его вообще нет рядом... Мне казалось, он просто издевается, особенно если учесть, что я знал про себя, что писал в большей степени только о нём, у меня в голове даже мелькнула совсем несуразная мысль, что может быть я всё-таки не в этой жизни вырвал из тетради свои записи, может быть это было во сне и что сейчас мой дневник обнаженно лежит на его столе, уже прочитанный им и он специально просит меня озвучить весь этот бред вслух, просто для того, чтобы в который раз почувствовать своё чертово превосходство...
- Это... трудновато, - выдавил я из себя, наконец.
- Нет, это не трудно, просто начните с чего-нибудь, я не буду перебивать до того момента, когда станет достаточно. Это просто, очень просто, вам нужно сделать это. Более того - вы сами хотите это сделать.


Да не хочу я, господи, не хочу, просто потому что не привык и потому что ни черта не верю в этот поток словесных ассоциаций, язык у меня не плохо связан с головой и многое я не могу выразить словами. Если я что-то знаю о себе, мне вовсе не обязательно это озвучивать или записывать, чтобы в который раз убедиться... Я ненавижу искать какие-то подтексты, источники и очаги возникновения чего-либо, находить подтверждения в чужих словах или собственных мыслях.
Я бы, наверное, просто хотел бы быть проще, научиться спокойно относиться к самому себе и просто меньше думать, но всё, воспринимаемое органами чувств, мгновенно отражается в голове и в крови тут же текут какие-то эмоции (забавно вот так наблюдать ладную работу своей нервной системы)... Если бы я мог существовать одним только сухим зрением или слухом, я бы ощущал себя гораздо лучше...
Ведь когда я писал о грустном парне, просившем меня прикурить - мне на самом деле понравились его длинные волосы, просто потому что я вообще зациклен на приятном ощущении, которое испытываю, когда прикасаюсь к волосам понравившегося мне человека... У девушек волосы обычно мягкие, совсем тонкие – это немного другое... Мой преподаватель... Тот самый... Так вот мне всё время хотелось убрать ему челку с его лица, без какого-либо даже намека на мысль, просто совершить это движение... Не знаю. Всё остальное, о чем я писал...
Я просто подумал, что мне надоело быть таким несерьёзным, что я тоже хотел бы состояться хоть в чем-то, но я немного ленив по своей сути, и мне даже неважно в чем бы я нашел себя, просто чтобы прикрыться этим и искать что-то новое... Чтобы не выпадать из нормы, но делать какие-то собственные открытия в этой жизни, но никогда – одному... Хотелось бы хотя бы на минуту что-то значить хотя бы для одного человека в этом мире, может быть, тогда бы я понял, что живу не зря... Но я знаю, что уже бывшим со мной людям просто не за что было зацепиться во мне и как же мне надоело чувствовать себя таким пустым...
Я хотел бы никогда не врать себе, но редко когда могу отличить собственные честные мысли от фальшивых. Я устал от всего этого, просто устал думать, устал от рутины, я ненавижу бессмысленные пробуждения каждый день... Я хотел бы просто пережить что-то, пускай после этого навсегда перегорев... И всё-таки давно я ещё не чувствовал себя таким дураком...


- Может быть вообще никогда, - сказал я, потом резко приподнялся, сел, со странной радостью почувствовав опору пола под ногами, обернулся.
Алекс молча смотрел на меня мягкими сумрачными глазами, и я почти ощущал взглядом бедность его кожи в линиях подбородка и шеи.
Он был насыщен.
- Спасибо.
Боже, как трогательно. Мне бы теперь свалить отсюда побыстрее.
- За что? – спросил я, подходя к столу и забирая открытую тетрадь, - Я же ничего не написал в дневнике.
- Написали.
- Но вырвал страницы.
- Это уже неважно, - он пожал узкими плечами.
- Ну и что там со сном? – злясь, поинтересовался я, закрывая тетрадь и успев захватить глазами на его странице написанную одну единственную строчку, - Скажите хоть что-нибудь, а то вы всё про себя там что-то думаете, а я не знаю, что именно, с чего это мне вдруг приснился ингалятор?
- Может быть поэтому? – он постучал обратным концом своей перьевой ручки по правой половине собственной груди, по карману рубашки, - у меня астма.
И даже кашлянул для приличия, чтобы скрыть свою явную чертову улыбку при виде моего окончательно идиотского выражения лица.
Тишина, такая, что мне кажется, что я слышу тихий плеск лившегося из окна дневного света, гул чьих-то шагов за дверью на этаже, тихое жужжание работающего в холле кондиционера... Я смотрел на выступающий карман его рубашки, и даже не видя, что там, понимал, что там – ингалятор.
- Ну и что пропишете мне, доктор? – не выдержал я.
Он тут же изменился в лице, и впервые я увидел присутствие хоть какой-то более не менее четкой эмоции в его взгляде – удивление или легкое разочарование... У меня в голове всё ещё отражался мой собственный голос, эти противно-злобные интонации, и теперь это его почти огорчение в глазах, говорящее о том, как я всё испортил... Что я тут же почувствовал себя ещё большим придурком за то, что опять позволил себе так фамильярничать с ним...
Он казался таким сочувствующим мне, таким истинно приятно удивленным тем, что я всё-таки вывалил на него несуразный поток своих мыслей, оставив его копаться и разгребать всё это, хотя я почти не имею понятия, что со мной происходит в такие моменты, я как будто теряю себя, когда вот так подчинившись ему, начинаю говорить... Но извиниться не хватило духу. В конце концов... С какой стати?.. Кто он, черт возьми, вообще такой... Почти скорбно качающий головой и снова просивший называть его только Алексом, убеждающий меня о взаимно возникшем доверии, и повторяющий мне день следующей встречи...
У меня голова шла кругом: ещё меньше чем полчаса назад этот тип мне был чуть ли не до тошноты неприятен, и уже сейчас передо мной был другой человек – такой невероятно честно заинтересованный во мне... И всё равно он казался насквозь фальшивым, его слова и якобы эмоции, разведенные во взгляде, на общем прежнем бесстрастном фоне полного владения собой - показными и искусственными, у него просто было множество разных выражений внешности, которых он менял, надевая на себя, чтобы ещё продолжать дальше... меня...
Наверное, этой ночью я не выспался.
Или я действительно просто-напросто начинаю его ненавидеть.

...

Все. Мне надоело притворяться, что в моей жизни еще остались хоть какие-то дни, кроме понедельников и четвергов. Мне надоело изо дня в день блевать, спать, глотать таблетки, одеваться, идти на работу, мыться, бриться, пить и не есть – и все ради чего? А просто так. А просто чтобы накрыть его глаза пальцами и почувствовать, как от едва ощутимо щекочущих опускающихся ресниц меня накрывает похлеще пресловутых наркотических приходов. И разочарованно отпускает, когда до медленно вскипающего мозга доходит сигнал о том, что он закрыл глаза – и теперь я должен убрать руки.
Я почти не слышал, о чем он говорил на последнем сеансе – просто смотрел, как двигаются его губы, словно пытался расслышать, как его язык влажно ударяется о небо и зубы.
А потом все изменилось. Он прервался раньше, чем я его остановил, он как будто разозлился на меня за что-то – так уже бывало, и я вновь и вновь чувствую, что не могу и не смогу, наверное, никогда понять всех этих мимолетных переходов его настроения.
Мне не хочется думать. Мне не хочется рыться не то, что в его мыслях, но и в своих собственных. Мне хочется напиться, заснуть и умереть, захлебнувшись в рвоте. Потому что это единственное, что выйдет у меня сейчас легко и естественно – если только в тот момент, когда мои чертовы легкие перестанут поглощать кислород, мне не будет сниться он. Иначе я отказываюсь умирать.
Я не знаю, кто приходил ко мне со вторника по среду, я говорил всем клиентам одно и то же, я просто здоровался и слушал, слушал, слушал, прокручивая в голове его жесты, то, как он выглядел в последний раз, во что он был одет, то, что, кажется, он постригся, – потому что челка больше не падала ему на лоб, а, может быть, он просто зачесал волосы на другую сторону, и все это чертовски бессмысленно, потому что больше всего мне хотелось снять с него рубашку и уткнуться лицом ему в живот, впустить, впитать в себя его тепло, которого, как бы он ни пытался прятать, у него так много, больше, намного больше, чем у меня. Раз уж я не могу помочь ему, то почему он не хочет помочь мне?
Белая дверь у меня перед глазами наконец-то распахнулась, на пороге возник стереотипный пожилой седеющий мужик в очках и белом халате с большим коричневым пакетом, который был наполнен фотографиями моих чертовых мозгов.
А потом в коридоре установилось классическое медицинское молчание, в мире пациентов именуемо «у тебя опухоль мозга», а в мире по другую сторону баррикад знаменующее то, что все, в принципе, в пределах нормы. Страшная профессиональная тайна – тянуть с диагнозом и издеваться над вами длинными закрученными фразами будет только доктор, радостный от осознания того, что с очередным чертовым счастливчиком все нормально. Если завтра вам предстоит умереть – скажут об этом сразу же, не сомневайтесь.
Я попытался почувствовать себя разочарованным, и тут герр доктор меня огорошил.
Вечером в среду я позвонил на работу, сообщил все, что услышал с утра, и выслушал в ответ практически приказ остаться дома. Зная, что даже если бы мне не дали отгул – просто прийти в себя – я бы все равно никуда не пошел.
А потом, в половину первого ночи, я неожиданно вспомнил, что на наступающий день в календаре нарисован четверг – и как бы я не был склонен не доверять печатным изданиям, завтра в мой кабинет в полдень придет Николас. Там будет сидеть уже поправившаяся Клэр, черноволосая стерва, больше похожая на дорогую валютную шлюху, чем на психоаналитика, сучка, занимающаяся сексом по расписанию и заимевшая от кого-то из пациентов ребенка – но это страшная тайна, и если что – то да, это я всем рассказал.
И она попросит его расслабиться, и откинуться в кресле, и немного подумать, и послушать, что она ему скажет, а потом предложит помассировать ему виски – и на следующий сеанс он запишется к ней, и я больше никогда не смогу попросить его лечь, и закрыть ему глаза руками, и увидеть его красно-белый платок, который он, к невыносимому моему облегчению, наконец-то перестал носить.
В час ночи я выполз из постели, потный, дрожащий, с отвратительно слипшимися на затылке и на лбу волосами, сам себе противный и какой-то разлагающийся, кое-как доковылял до той свалки, которую по недоразумению именую кабинетом – и с полным отсутствием надежды стал рыться в захламленных ящиках стола.
Через несколько минут нашел свой паспорт. С презервативом в фольговой синенькой упаковке между страничек. Порылся еще – и пожалел, что нельзя самого себя обнять, расцеловать и погладить по голове.
Дорогой Санта, в этом году я был чертовски хорошим мальчиком. Я не отдал этой сучке его анкету. Я не отдал. Не отдал. Не. Отдал. На первой странице, под фамилией, именем и адресом все тем же неохотным почерком были выведены цифры телефона.
Я сидел на полу в коридоре, на сквозняке из-под кухонной двери, накручивая провод на указательный палец и, вслушиваясь в слившиеся в тягучую бесконечную струю звуки из телефонной трубки. Гудки, не желающие становится голосом. Механическая попытка пространства оттолкнуть меня.
Я забыл о том, сколько времени, и, кажется, был готов просидеть вот так до самого утра, до завтра, до понедельника, до следующей жизни.
Включился автоответчик, раздался сигнал – и я, кое-как справившись с внезапно осипшим голосом успел сказать только «Николас». И тогда он поднял трубку.
- Слушаю, - сказал он, и в его голосе не было даже намека на сон. Я так надеялся, что разбужу его и застигну врасплох. Вместо этого просто буднично и скучно сказал, что завтра не смогу принять его в кабинете – и если он согласен, я буду ждать его в удобное время у себя дома. Он помолчал – мне было слышно его дыхание, чуть заглушенное едва слышным стрекотом проводов – а потом согласился. И записал адрес. И сказал, что приедет в час.
А когда я собрался повесить трубку, вдруг спросил:
- Как я могу записывать свои сны, если вы меня будите?
- Вы говорите так, как будто я делаю это не в первый раз.
Вместо ответа я услышал гудки.
С самого утра в четверг зарядил дождь – и я едва смог заставить себя встать в половину двенадцатого. И пойти в душ, и кое-как застелить постель, и убрать тот свинарник, что развел прошлой ночью в кабинете. А потом неожиданно подумал, что, наверное, в такую погоду он никуда не поедет. Тем более, сюда.
Я сел за стол на кухне, открыл вытащенную наугад из стеллажа книгу и стал водить взглядом по строчкам. С таким же успехом в это утро я мог пытаться читать что-нибудь на суахили.
Кажется, теперь мой организм стал способен только на два желания – стошнить и увидеть его.
Дождь размазывал слезы по стеклам крупными темными каплями, у меня был открыт балкон, и паркет в спальне залили холодные брызги – я все время забывал об этом и наступал на пол босыми ногами, и чувствовал, как холод быстро-быстро по ногам взбирается на спину, в позвоночник, в голову и обратно.
Слонялся без дела. Пил чай. Смотрел в пустой холодильник и радовался тому, что не хочу есть. Повесил снимки своего черепа на пробковую доску в комнате. Поднимал телефонную трубку и слушал, есть ли гудок. Щелкал выключателем. Сидел на полу. Лежал на балконе и мокнул под косыми струями дождя. Выкинул гнилую банановую шкурку в окно.
Ждал. Ждал. Ждал. Ждал.
В половину второго в коридоре истошно завизжал звонок, я, повиснув на ручке, кое-как встал с пола, и открыл дверь.
Он стоял на пороге. Мокрый и взъерошенный – вода стекала с волос на воротник рубашки и куртки, на плечи, он выглядел так, будто нырнул, забыв раздеться. В руке держал какой-то пакет, блестевший опустившимися на него каплями в свете пронзительно желтой лампы парадного.
- Здравствуйте, - сказал он, клацнув зубами, и таким тоном, как будто видел меня впервые, - Можно войти?
Я посторонился, пропуская его внутрь, запер дверь и обернулся к нему, нерешительно застывшему в коридоре у четырех закрытых дверей. С его ботинок на пол моментально натекла лужа, но это меня волновало меньше всего.
- Идите в душ, - сказал я, и он посмотрел на меня едва ли не испуганно, - Я сейчас принесу вам полотенце и что-нибудь сухое. Не хватало еще, чтобы вы из-за меня простудились. Я и так пока не слишком сумел вам помочь.
Он все еще стоял на месте. Тогда я распахнул дверь в ванную, щелкнул выключателем и потянул его за рукав, изо всех сил пытаясь не тянуть слишком сильно и не уткнуться лицом ему в шею, когда он все-таки уступит и пойдет в ванную.
Он закрыл за собой дверь, я пошел за обещанными полотенцами – и вскоре застыл перед шкафом, зная, что вряд ли смогу найти что-то более чистое, чем та рубашка, которая сейчас на мне. В конце концов, я откопал свитер, в котором когда-то спал зимой, и старые спортивные штаны. Только они все равно будут ему малы. Впрочем, попытка не пытка.
Через пять минут, совершенно погрузившись в свои раздумья и без всякой задней мысли забыв постучать, я ввалился в ванную комнату, нагруженный собственным барахлом и полотенцами. Он в одних джинсах стоял, чуть нагнувшись, перед ванной и крутил вентиль – видимо, пытаясь понять, как включить горячую воду.
Но вместо того, чтобы тихонько кашлянуть, привлекая его внимание, и дать ему полотенца вместе с одеждой, и самому открыть кран, и объяснить ему как – я просто шагнул к нему, накрыл его ладонь своей и провернул в нужную сторону, чувствуя, как сжимаются влажные теплые пальцы под моими собственными.
А потом он обернулся ко мне, и я подумал о том, что хорошо бы было когда-нибудь заснуть с ним в одной постели. Просто лечь спать – и, наверное, тогда меня перестанут мучить кошмары. Когда он обнимет меня, и я буду позвоночником чувствовать, как он дышит.
И больше я ничего подумать не успел.

...

Этот мир работает на него.
У меня слишком ощутимо горела жжением линия ресниц и веки изнутри облизывало наэлектризовано-желтое пламя, в ушах гудело так, как будто бы я пару часов просидел у колонок в клубе, включенных на полную мощность, я невыносимо физически хотел спать, но голова превратилась в огромный мусорно-мыслительный контейнер и не вмещала в себя даже намеков сон.
Потому что этот мир работает на него.
Я думал, что не может этого быть, не может всё так терять цвет и своё значение, каждый раз, когда я расстаюсь с ним, снова обратно возвращаясь в своё монохромное одиночество, наблюдая из окна своей неподсвеченной жизни скудные оттенки окружающего меня мира. У меня началась бессонница и появилась клаустрофобия, которая испарялась в выбеленных стенах его рабочего пространства, что-то происходило со мной только в его присутствии, как будто бы я попадал в снятый о самом себе фильм и смотрел на себя со стороны, одновременно зная инъекции каких чистейших эмоций вспрыскиваются в мою кровь.
Я редко ещё когда чувствую себя так странно, как тогда, когда закрываю за собой дверь, понимая, что оставил его наедине с наслоившимися грудами своих прозвучавших и уже ставших невидимыми слов и мыслей, отдав это ему, выбросив из себя и проделав это с такой легкостью.
С какой простотой я втянулся в игру собственных эмоций, так умело разводимых только им одним, вводимых мне в кровь нещадно и в неизмеримых дозах.
Чувствовать себя живым от силы час, чтобы потом не реагировать на наоравшего на меня менеджера на работе, на чьи-то телефонные звонки, смену дня и ночи, и незаметное множество других якобы внешних раздражителей.
Я не знаю, насколько сильно я ненавидел, восхищался или боялся его в последний раз, но я был благодарен ему за то, что мне стало нравиться быть собой, нравиться испытывать ненависть и отвращение, удивление и недоверие, ясность и затмение, может быть даже чувствовать себя самым отъявленным дураком и идиотом, лишь бы просто замечать эти так мгновенно сменяющиеся друг друга состояния, осознавать в собственном теле идеально слаженный, обновившийся бег нервных импульсов.
Доктор был настоящим профессионалом.
Впрочем, это заслуга личностного фактора – своим поведением, странной своей многоликой внешностью он научил меня вызывать в самом себе тончайшие ответные реакции, неважно, принимал ли я при этом его или нет, он просто показал мне на собственном примере став мишенью, как это – по-настоящему уметь воспринимать что-либо, но не предупредил, что дальше мне придётся справляться самому, без его помощи... Он был как кофеин. Я выпивал чашку чистейших неразведенных ощущений и испытывал прилив живости и бодрости, а потом действие проходило и я впадал в апатию. До нового глотка. Я начинал бояться, что это уже конец, что он уже достаточно показал мне, в какую возможную яркость может быть окрашены некоторые моменты, и уже в последнюю нашу встречу у него дома я готовился услышать, что мне нужно будет перенести действие формулы кофеина на всё остальное в своей жизни. Что пора оставить меня справляться с этим одного. Просто потому что не обязан был помогать мне до конца.
Но без него я, кажется, уже не мог, рецепт был в самом докторе.
За это я его почти ненавидел, и боялся, и не понимал, и одновременно сходил с ума от радости, от сознания того, что я могу испытывать такие сильные чувства как ненависть, страх, радость и сумасшествие.
И именно поэтому я решил, что этот мир заведомо работает на него. Это стало окончательно ясно с сегодняшнего дня - на всё, что было вне его присутствии, формула кофеина не действовала.
После странных полупревращений на его сеансах, я вполне принял некие смещения в окружающей меня реальности, то есть почти не удивился, разве что в который раз заведомо повиновался его голосу, когда он позвонил мне прошлой ночью в начале второго часа и по причине своих проблем со здоровьем назвал мне новое место встречи. И если я раньше думал, что на меня странным образом действует белоснежно-солнечная атмосфера его кабинета, то теперь стало ясно, что дело не в этом, что этот человек уже сейчас добровольно даёт мне разрешение ещё глубже проникнуть в свою ауру – оказаться не в пределах рабочего пространства, а в его собственном мире, о существовании которого я вообще никогда не задумывался. Как он его создал и какой он, чем он может быть пропитан и что в себе несет, и стоит ли настолько верить себе и его хозяину, чтобы я мог позволить себе оказаться там.
Мне было так непонятно боязно от этого предложения, что я хоть и согласился, но струсил и решил вернуться к себе «старому», подумав, что я слишком придаю большое значение происходящему, что всё, чтобы не случилось – есть всё та же клонированная матрица моих будничных дней, с небольшими естественными изменениями вроде смены места встречи или небольших перебоев в расписании на работе.
Но реальность смещалась, до такой степени, что на следующий день вдруг ни с того ни с чего зарядил дождь, и было странно идти уже совсем по другому маршруту, промокнув насквозь (кажется, у меня никогда в жизни не было зонта... точнее раньше обязательно был кто-то, кто мог поделиться им со мной). Я подумал, что было бы невежливо прийти просто так, особенно зная, что он себя плохо чувствует, я, не долго думая, купил два брикета сливочного мороженного (обычно все его любят), и только потом мельком в моей голове отразилось, что, а вдруг у него болит горло или по какой ещё причине нельзя есть холодное...
И опять произошло что-то странное, как будто я пребывал в неизвестном черно-белом фильме без звука, до того момента, когда он открыл мне дверь, чуть ли не выпав в дверной проём, и я чуть не ослеп от света, хлынувшего из его квартиры и смешавшимся с подъездным освещением, и сразу разглядел в одном из углов его прихожей несколько зонтов самой разномастной расцветки, и почувствовал, что я, оказывается, полностью промок и замерз, неважно, что я чувствовал - просто бесцветные кадры в который раз прошли через фильтр разжиженных красок присутствия Алекса.
Но он выглядел таким осунувшимся, совсем изможденным и бледным, что я тут же почувствовал себя предельно виноватым за то, что я всё-таки пришел, и в ту минуту, когда он настойчиво потащил меня промокшего в душ, в голове мелькнула кошмарная мысль, что вдруг он действительно настолько болен, что просто для приличия позвонил и пригласил меня к себе, заранее ссылаясь на болезнь и предполагая, что я додумаюсь отказаться... И я опять ничего не понимал, и не знал, чему верить, потому что он, запомнившийся мне таким уравновешенным и уверенным в себе, вдруг начал суетиться по поводу моей промокшей одежды и всячески организовывать вокруг меня безумный комфорт... Я не соображал, что происходит, это одновременное нагромождение вещей и слов, резких движений и яркого света - я как будто временно ослеп и делал всё по инерции, специально не задумываясь о том, какого черта всё так сместилось в сценарии, что ещё недавно я ненавидел этого человека и мечтал избавиться от него, а уже сейчас рассматривал безупречно чистые квадраты кремовой плитки на полу именно его ванной...
Он казался зависшим на грани срыва, неведомой мне истерики, и настолько было странно видеть его таким невыносимо болезненным, что я снова стал себе придумывать, что это всё очередное его специальное подстроенное обрамление спонтанно происходящего сеанса, что он проверяет мою реакцию каждым своим намеренно двусмысленно импровизированным движением... Эмоции скапливались где-то в другой плоскости моего сознания, почти не будоражив собой, и я не помнил почти ни одного своего действия, позволяя врезаться в восприятие только отдельно взятым картинкам, например - его неожиданно близко оказавшиеся от меня глаза, с подернувшей их тонкой красноватой дымкой усталости, в то время как радужки, с немым взрывом зрачка, оставались кристально чистыми и прозрачными... Он не мог опять не играть со мной, не мог позволить дать выработаться иммунитету на его взгляды и слова, но в этот раз почему-то по-особенному отчаянно ожидая хоть каких-то результатов, а я просто не мог порадовать его очередным своим проявлением идиотизма или злобы, просто потому что, молился, чтобы он поскорее ушел, оставив меня одного, потому что я больше не мог выдерживать... напряжения...
...застывшего... внизу...
Уткнувшись лбом во влажную кафельную стену, под градом теплых брызг, я отказывался верить каким образом и почему со мной происходит всё это, почему по всему моему телу - судорога, с эпицентром в единственно конкретной точке, неужели ко мне так давно никто не прикасался, что после его случайного прикосновения к моей руке моё тело находится в таком состоянии, как будто бы я банально просмотрел двухчасовой порнографичный фильм... Это был яд... И я не мог заставить себя самого прикоснуться к себе, чтобы избавиться и освободиться, и он отравлял меня до судорожных болей в животе... Моему телу как всегда не удавалось установить связь с головой... Ещё один эксперимент в вашем многоликом энергетическом пространстве, доктор.
Ведь даже подстраиваясь под немного странные позы складывающихся обстоятельств, я не хотел всего этого, не хотел заходить настолько далеко, чтобы сейчас надевать принесенную и пропитанную только его запахом одежду, не хотел видеть его ванной комнаты, запотевшего зеркала и стоявшего на стеклянной полочке ряда лосьонов и кремов для бритья, не хотел вообще знать, какая мебель в его квартире и как выглядит его рабочий стол, какие книги и журналы он читает и из каких чашек пьёт чай, словно бы я против своего желания получил доступ в личное закрытое пространство этого человека и теперь чувствовал себя виноватым за всё то, что удалось выхватить моему случайному взгляду.
Не нужно было этого - сидеть напротив него и, чувствуя чудовищную обоюдную неловкость, пытаться говорить о чем-то серьёзном, я даже подумал – не забыл ли он о действии своего присутствия на меня и не предложит ли пересесть так, чтобы хотя бы не надо было сталкиваться взаимными вынужденными взглядами... Нелепость, но мне казалось, что всё происходящее – затянувшаяся несмешная комедия, что сейчас он по привычке прекратит напор этой своей невозможной серьёзности, и снова неуловимо изменится, раздражив меня или попросив рассказать о последних снах, днях на работе или просто спросит, пью ли я чай с лимоном или с молоком. Должен же был, в конце концов, кончится фарс этих его настолько старательных рассуждений, что я даже их не слышал, хотя и не забывал при этом кивать и односложно отвечать на какие-то вопросы, я думал, что он вот-вот сейчас признается мне, что умеет играть на гитаре и спросит умею ли я, удивится, когда узнает, что я могу наигрывать кучу всего из The Beatles и перестанет выглядеть так странно и пугающе непривычно, да хотя бы мы просто наконец...
- Мороженное, - сказал я.
Он перестал говорить – звучание голоса остановилось и повисло в тишине, а я не стал ждать продолжения, просто несказанно обрадовался возможности метнуться вон от мучительно опутывающей меня паутины его воспаленного взгляда. Но когда я увидел огромную, расползшуюся сливочную лужу на полу его прихожей, мне стало окончательно плохо.
Не мог я больше выдерживать этих скопившихся вершин нелепости, хотелось уйти от этого грандиозного триумфа довлеющей над нами несуразности, и пускай я слишком неожиданно и быстро засобирался, он должен был быть мне благодарен, просто потому что мы уже не могли видеть друг друга, хотя в конце, растроганный моим неудавшимся гостинцем, он нацепил на себя добродушно-философский вид. Я только извинился и оставил ему в прихожей огромную, вытекшую из пакета, лужу растаявшего мороженного.
А он - одолжил мне зонт.

...

Когда он ушел, я запер дверь, погасил свет в комнатах и вышел на балкон. Дождь прекратился, и я подумал о том, что, наверное, ему совершенно не нужен сейчас этот чертов зонтик, и он идет, не зная, куда его деть – и лучше бы он оставил его где-нибудь в метро. Или вернулся, чтобы отдать мне.
Но мне и так слишком везло в этот день – поэтому он не вернулся. Все это было похоже на один моих кошмаров – так замечательно, что хоть пойди и удавись. Потому что да здравствует чертов реальный мир – и когда в ванной он обернулся, у меня остановилось сердце. А он просто сказал «спасибо» и ненавязчиво посмотрел на дверь... Я вышел на балкон – девушка из соседней квартиры и ее парень сидели на своем, так странно похожие друг на друга, что я на мгновение подумал, что он, может быть, ей вовсе не бойфренд, а брат, а потом они стали шумно и долго целоваться, и кормить друг друга мороженым. Мороженое... Я был так рад, что меня вырвало после того, как он ушел. Казалось, он расстроен тем, что из-за него мне теперь придется убираться, но, слава богу, он не видел того, как я, скрючившись, рухнул в размазанные на полу издевательски белые кляксы, - и меня вывернуло чаем, который я пил, чтобы он мог чувствовать себя комфортно.
Но он не чувствовал – он был каким-то странно нервозным и как будто все время боялся сделать лишнее, и едва ли не извинялся за то, что откликнулся на мое предложение и пришел. Я мучительно долго выцарапывал из себя слова, понимая, что не похоже, не натурально, не по-настоящему – какой к черту сеанс, я трепался о чем-то несуразном, не мог же я ему сказать, что меня за это выгонят с работы, что подобных вещей делать просто нельзя, что я не должен был его звать – просто понял, что не смогу пережить четверг, если его не будет, навечно застряну в так и не наступившем дне. Он пришел – и теперь мне кажется, что ничего и никогда между нами не будет нормально. И я не знаю, кто подпустил другого слишком близко – мне просто отчетливо кажется, что теперь все будет иначе... И если в понедельник он не придет, я уже ничему не удивлюсь. Хотя бы потому что в понедельник не приду я сам.
Мою соседку звали Стелла, ее парня – Пауль, и они были похожи так сильно, что, казалось, я занимался любовью с сиамскими близнецами. Может быть, мне не стоило улыбаться в ответ. И заговаривать с ними. И откликаться на приглашение зайти. Но я согласился – потому что моя квартира догорала в остатках жалкого розоватого заката и духоты запотевших зеркал в ванной. Мой мир впитал его так сильно, что я не мог здесь оставаться – хотя бы сегодня ночью.
Они говорили одновременно, смеясь, толкаясь и перебивая друг друга, и было странно уютно лежать между ними, такими одинаковыми и такими разными, слушать, как они рассказывают о том, что давно уже смотрят на меня, и как сильно я им нравлюсь, и как им жаль, что я стал такой худой и бледный – и что я для них стал кем-то вроде тех героев из мыльных опер, о которых все говорят и все хотят увидеть, но в кадре они не появляются до самой последней серии. Они любили друг друга, они любили веселиться – и сегодня вечером они любили меня. Потому что в их глянцевом черно-розовом мире я был единственным белым пятном, которое они с огромным удовольствием закрашивали ночь напролет. Два очаровательных в своем желании осчастливить весь мир монстра, с которыми я пил глинтвейн и остервенело нежно трахался, на какие-то часы забыв о великой потребности своего организма блевать – с тем, чтобы на следующее утро выйти на лестничную клетку, привычным движением согнуться пополам и вытравить их из себя раз и навсегда. И больше никогда я не буду завтракать с раздвинутыми шторами и здороваться с ними через окно. Потому что мы подошли друг другу так близко, что еще чуть-чуть – и не дай Бог, стали бы дороги.
А в половину одиннадцатого я пришел на работу и положил на стол заведующему заявление, не думая о том, что оставляю по меньшей мере десять человек, кроме него. Не оставляю даже, а предаю и бросаю – и, дай Бог, кто-нибудь из них сойдет с ума и убьет меня прежде, чем я сам сделаю это. Мне пожелали счастливого пути и обещали приберечь место до лучших времен. Я великодушно поблагодарил – и ушел из невыносимо белой солнечной клетки с тем, чтобы больше никогда туда не вернуться.
На улице была осень – ноябрь или октябрь, я забыл. Умытые вчерашним дождем листья ложились мне под ноги сладковатым подгнивающим ковром, и вспомнилась та глупая американская песня о том, как хорошо жить, если тебя уволили. Как хорошо жить, когда все идет чуть по-дурацки, когда твоя жизнь сплошной эротический фильм с вкраплениями мелодрам и комедий, когда тебе достаточно просто что-то знать или просто чем-то обладать. И как смешно, что теперь мне уже ничего не нужно. Я просто не знаю, как могло быть иначе. Как еще я мог поступить – потому что теперь мне стало отчетливо ясно, что ничего и никогда не будет. Как будто все закончилось, даже не успев начаться. Как будто я просто убедился в чем-то – и теперь должен уйти, так и не получив того, к чему пытался стремиться.
Наверное, если бы я все-таки был героем фильма, меня сейчас сбил бы какой-нибудь парень из тех шальных идиотов, что пьяные садятся за руль, и у нас с ним бы все дальше было долго, занудно и замечательно. Но нет, я по-прежнему иду по улице живой и невредимый, совсем нездоровый и пугающе бледный, со стороны мамочек, держащихся за своих детей, похожий куда больше на маньяка-педофила, нежели на просто усталого и разочарованного в самом себе человека.
Мне было бы легче, если бы тогда мне сказали, что я болен и умру очень скоро – тогда я смог бы давить на жалость и умолять его подарить мне хотя бы два часа счастья. Мне не повезло – все, что творится с моим телом, преходяще – и если я все-таки лягу в больницу, то, может быть, все еще и кончится хорошо. Но я не хочу. Потому что во всем этом не было смысла.
Наверное, если бы я жил в сериале, из тех, что моя бабушка так любила смотреть, сейчас в моей жизни возник бы кто-то из предыдущих пассий – например, девочка, с которой я «встречался» в двенадцать лет, еще не осознав, что меня мало привлекают женщины, она бы свалилась мне на голову и сообщила, что ждет ребенка от еще одного нашего одноклассника, того вероломного верзилы, который вечно меня бил, и я бы начистил ему физиономию, и благородно женился бы на ней, и мы бы жили долго и счастливо.
Но на часах уже десять, а с неба так никто и не упал – может быть, потому что я никогда не встречался с девочками, а тем более в двенадцать лет.
Если бы я играл в пьесе про несчастного влюбленного, то, наверное, сейчас пошел бы к нему домой, признаваться в любви и умирать на его руках – но адрес остался дома, на анкете, выброшенной в мусорное ведро еще вчера вечером.
Я устал, боже, я так устал. У меня опять болит голова, и я не ел уже несколько дней ничего, кроме таблеток, и если бы в учебниках по биологии писали правду, я бы должен уже начать потихоньку загибаться от обезвоживания. Но вот он я, все еще вполне живой. А лучше бы умер на работе в мажорном боулинг-клубе, вроде того, который расположен где-то по ту сторону улицы.
Я гулял по Мюнхену – как будто был здесь первый раз – а потом пришел на какую-то детскую площадку и стал качаться на качелях, такой железной перекладине на двух цепях. И со стороны я выглядел, наверное, сумасшедшим.
Но мне было все равно – я просто не чувствовал себя. А, может быть, меня самого уже и не было.

...

Я молча стоял чуть ли не с открытым ртом, слушая, как секундная стрелка на огромных, белоснежных, настенных часах мерно приближается к столь привычным двенадцати часам, как гулко отражаются от плиточного пола в фойе шаги нескольких вошедших человек, и ощущал принесенную ими через открытые двери легкую шумовую волну застопорившегося на улице трафика...
Не мог поверить.
И даже когда снова повторил вопрос, блеклая женщина в регистратуре всё так же равнодушно посмотрела на меня и терпеливо объяснила ещё раз:
- Доктор Капранос больше не работает.
- То есть, как это не работает? – не унимался я.
- Уволился, - издевательски спокойно пожала она плечами.
Я, чуть не ахнув от этих слов, бессмысленно вцепился взглядом в клетчатую расцветку его зонта, который я принёс, чтобы вернуть – изогнутая ручка из полированного дерева светилась мягким медово-золотистым свечением. И тут же в так внезапно обрушившейся на меня темноте потрясения словно фотоснимок проявились его глаза, которые своей потерянностью так врезались мне в память за последний раз.
Я распахнул стеклянные двери центра и вышел на улицу, на залитый рваным солнцем тротуар в темных пятнах луж и желтой мозаике листьев, слева застыла механическая стена автомобилей, от которой исходил довольно ощутимый едкий жар, и я только отстраненно удивился этой пробке на такой всегда тихой и симпатичной улице... Я шел, в одной руке вертя зонт, подмышкой у меня был зажат дневник, обернутый в пакет, дневник, который так ощутимо пополнился записями снов, наблюдений и некоторых событий, которые произошли со мной за последние дни, включая новые увлечения в музыке и несколько странных воспоминаний, которых я немного боялся и поэтому хотел рассказать только ему, кроме того, я ещё всё-таки решился позволить себе кое-какие сдержанные упоминания о нём самом, чтобы он просто знал, что именно по его совету мне наконец-то стало нравиться вести дневник...
Ха, парень, горько смеялся я сам над собой, теперь тебе только осталось вернуться домой, поджарить себе яичницу и завалиться смотреть телик до вечера...
Мысли в голове беспорядочно разлетались как выброшенная в распахнутое окно кипа бумаг, кружились и исчезали, заменялись новыми и снова таяли, теперь этот дурацкий, потеплевший от прижатия к телу блокнот с записями, был к черту никому не нужен и я мог разве что оставить на столике первого попавшегося мне уличного кафе – на радость кому-нибудь любопытному, если кому-то кроме меня самого и ещё одного человека, могло быть интересно, что я писал... Да черт с ним, с дневником... Конечно, в прошлый раз он не назначил мне часы приёма, но сегодняшнее время с двенадцати до часу просто автоматически должно было быть занято им... А он был должен занят мной... Как же он мог вот так... Мне не сказать... Так паршиво забыть и разве это неравносильно пренебрежению... Особенно после того, как я уже знаю, как пахнет в его квартире (чем-то мокро-холодным, болезненно-влажным, как будто неохотно сворачивающимся теплом), и как выглядит чай именно в его чашках (янтарно-насыщенно), и каким гелем для душа он пользуется (мельчайшие пузырьки во флаконе с прозрачной бледно-бордовой густотой и с ароматом сандалового масла), как же он мог вот так... Ничего не сказав и не попрощавшись... Да, черт возьми, просто не предупредить!..
У меня это настолько не укладывалось в голове, что я, ничего не видя перед собой, на пешеходном переходе врезался плечом в хрупкую, довольно милую молоденькую девочку, поднявшую на меня огромные светло-голубые глаза в обрамлении длиннющих, чуть каштановых ресниц, но вместо того, чтобы извиниться, я только рявкнул на неё, причем настолько грубо, что небесная лазурь её глаз мгновенно подернулась блестящей пленкой слез, но и эта запоминающаяся жалостливая картинка моментально вылетела у меня из головы, и мне только и оставалось, что отвернуться и тупо прослеживать взглядом уходящие под моими ногами широкие, нарисованные на асфальте белые полоски, и идти, идти, идти дальше... Собственная ненужность так довлела надо мной, что мне на секунду даже показалось, будто бы я внутри гигантского часового механизма, слежу за его идеально отточенной работой, став сам одной из шестеренок...
Что за идиотом нужно быть, чтобы так поступать, ну не может же он вот так исчезнуть хотя бы из самого этого проклятого психологического центра, а как же куча формальностей, подыскивание ему замены, в конце концов, неужели он не мог дождаться конца этого месяца... Ну не по болезни же всё это, у него же от природы проволочная конституция тела, бледность лица и тени под глазами, которые почти никогда не замечаешь, если смотреть в упор, без обманчивой игры светотени на скулах...
Просто идиотская несмешная шутка, злобно думал я, ударив ладонью по автомату и подождав, пока он явит мне прямо в руки небольшую контрастно-сверкающую бутылку колы. По горлу прошла дерущая колючая волна, когда я отпил сразу половину, глаза чуть заслезились, и вереница сужающихся в перспективе зданий, вывесок, дороги с частыми пометками дорожных знаков и фонарных столбов - всё это на несколько секунд стушевалось в очертаниях, и тут же приобрело максимально возможную четкость. Я опустил глаза и снова посмотрел на зонт, проследил взглядом длину от самой ручки до изящно-острого конца, впитывая в память строгую элегантность пересечений клеток на темном фоне, воображая его в сочетании с непременно добротным костюмом или, по крайней мере, порфюмом или галстуком, понимая, что мне никогда самому не познать подобного совершенства, и поэтому ещё более упоительно улавливая флюиды изысканного мужского вкуса.
Потом перевел взгляд на открытую, наполовину полную бутылку колы с похабно влажным горлышком и с наклеенной ниже кричаще яркой алой этикеткой. В животе что-то мучительно бродило и перемешивалось, я вспомнил, что я сегодня ничего не ел и открытая бутылка, расплескавшись, полетела в урну, с оглушительно-громким стуком ударившись о её дно. Одновременно с этим в голове что-то перемкнуло.
Как я легкомысленно не расстался с жизнью по дороге – мистика, ведь я переходил улицы в неположенном месте и слышал оглушительные сигналы и визг тормозов машин, толкал пару раз идущих мне навстречу пешеходов, срезал путь через газоны и вместо того, чтобы обходить автомобильную стоянку, просто перешагивал через ограждения, даже уматывал от приклеившегося ко мне силуэта фараона – всё это осталось в иной сфере восприятия, единственно окунув в себя только на время, когда я, взлетев вверх по лестнице через три ступеньки, остановился у знакомой двери, всадив каблуки в цементный пол подъезда. За время пути в голове было пугающе пусто и ни одна мысль так и не появилась, когда я нажал черную кнопку звонка и услышал, как визжащий звук отражается где-то в глубинных недрах квартиры...
А потом - мучительно незаполненный ничем промежуток времени, невыносимо растянувшаяся пауза, за которую в голову уже начинали успевать набиваться беспорядочным ворохом мысли, возможные слова, страх, неприязнь и множество самых унизительных оттенков непонимания...
Дверь разверзлась сначала в узкую щель, а потом совсем распахнулась, и я увидел его почти прозрачно-бледное лицо, ставшие ещё более острыми скулы и линию подбородка, две тонких, идущих от крыльев носа к губам складки намеченных морщин, и разведенные под незнакомо блеснувшим глазами серо-фиолетовые тени, от него пахнуло болезнью и сгустившимися черными оттенками неведомой мне обреченности... И я так боялся дать себе испугаться, в который раз не поверить ему, решив, что он снова меня разыгрывает этой своей невыносимо изменившейся внешностью, потому что передо мной был человек, в котором не осталось ничего из того, в чём я мог бы узнать доктора Капраноса, которого впервые увидел две недели назад и который уже так скоро и нехотя с моей стороны превратился в Алекса...
Я так боялся собственных мыслей, озарений и эмоций, так хотел как можно быстрее хотел скомкать возникшие между ним и мной промежутки тишины, что, не давая успеть удивиться ему и испугаться себе, налетел на него тут же, схватив за воротник и чуть не придушив собственными руками за эту его так откровенно поломанную передо мной уверенность... Как он мог позволить мне видеть себя таким, как он мог не быть на высоте и не насыщаться с вершин своего превосходства каждым моим нелепым жестом и словом, как мог так демонстративно пренебречь мной и отказаться принимать, когда раньше не мог даже просто заставить меня говорить хоть что-то... Мне хотелось ударить его, ненавидя за то, что он высыпал на меня сразу столько несвязанных друг с другом обрывков мыслей, за то, что всё же наверняка намеренно подстроил этот мой аффект...
Но он не сопротивлялся, пока я держал его, обвис у меня под руками, и неожиданно появившееся в его глазах выражение сумрачного облегчения хлестнуло меня так, что я осекся - уж не собрался ли он уходить на покой сию секунду, блаженно отправляясь душой на небеса, умирать здесь и сейчас от разлагающих его, столь неведомых мне настроений?.. Хотелось хорошенько встряхнуть его, может быть даже действительно несильно ударить пару раз по лицу, чтобы он пришел в себя, перестав так вяло растекаться, чтобы вернул стержень в собственное тело...
- Да что же вы помирать-то собрались, Алекс, - процедил я сквозь зубы, неконтролируемо тряся его за субтильно узкие плечи и ожидая, что он вот-вот или брезгливо попросит меня убрать руки, или ещё больше побледнеет, только уже от злости, что я не проявляю уважения к его состоянию здоровья... Но его голова вдруг дернулась в сторону, а потом запрокинулась назад, тело тут же отяжелело у меня в руках и я едва удержал его, чтобы он не рухнул на пол, потеряв сознание прямо на пороге, в дверном проёме, оставив меня наедине с окатившей меня волной холодного ужаса и невозможности хоть как-то помочь ему...

...

Выныривать из беспамятства с каждым разом становится все интересней и интересней. В голове шумели чьи-то голоса, странные фразы, вы играете с огнем, молодой человек, под вашу полную ответственность, если завтра мне придется реанимировать его на дому, я не собираюсь идти под суд, что вы вообще такое говорите, я знаю, что он не хочет ложиться в больницу, где мне расписаться, зачем вы все это говорите, хорошо, я понял, понял, понял!!!
Кое-как разлепив режущие веки, я попытался понять, что случилось – перед глазами медленно кружился облезлый желтоватый потолок, во рту пересохло, и попытка сглотнуть слюну ободрала горло. До свидания, донеслось из-за стены, надеюсь, все будет удачно, и если что, звоните по этому телефону... Интересно, что случилось у моих чокнутых соседей? Как будто это врач, или что-то из той же серии... Дверь в коридоре хлопнула с отрезвляющей громкостью, всхлипнули в очередной раз замкнутые контакты звонка, послышались торопливые шаги по коридору... Стоп, так это все-таки происходит в моей квартире?! Ни черта не понимаю... Я спустил ступни на пол, кое-как попытался встать на ноги – и незамедлительно пошатнулся только лишь затем, чтобы упасть в подставленные мне руки со странным ощущением дежа вю.
- Гулять потянуло? – осведомился он, а я попытался кое-как выкарабкаться из этих рук, которые как будто как нарочно еще крепче обвивались вокруг моих ребер, и мне даже захотелось спросить его, не находит ли он это двусмысленным, то, как плотно ему приходится прижимать меня к себе, а потом мой желудок потянулся к глотке, и я даже не успел заорать «поберегись», справив на его свитер все, что еще могло оставаться в моем организме. Он справился с лицом, и брезгливость на его губах так и не проявилась – он, все также поддерживая меня, даже хотелось сказать – обнимая, кое-как помог мне сесть, я почувствовал, что впервые в жизни тону в своем жестком продавленном диване, он вдруг кажется мне мягким, глубоким и каким-то удушающим. А он сел рядом и с улыбкой, странной белозубой улыбкой сказал:
- Врач велел поить вас чаем, но таким темпами я был бы рад, если к вечеру вам удастся удержать внутри хотя бы ложку воды.
Меня так ошпарило этим «вы», так накрыло, что я не смог ответить. Просто тупо уставился ему в глаза, вдруг чувствуя себя отвратительно ничтожным, насквозь пропитанным этими заблеванными рубашками, желтоватым запахом желчи, какой-то ненормальной одомашненностью. Я был готов сгореть в аду – лишь бы избавить себя от этого чертового осознания, оттого, что вот он, здесь - и он видит меня таким.
- А еще завтра вам придется что-нибудь съесть, - странным выжидательным тоном сказал он, и я не преминул его обрадовать так, как радует сумасшедшую мамашу срыгивающий ей на вечернее платье ребенок. И, когда мой желудок наконец отошел от вторичных конвульсий, он встал, снял грязный свитер и вышел из комнаты. А я подумал о том, что все на свете отдал бы сейчас за мимолетное право – проснуться где-нибудь в другом месте, без него и желательно без себя. Перед глазами вновь и вновь кружились пылинки, черные точки заползали под веки, и в какой-то момент я почувствовал, что снова отключаюсь, – сон наползал на меня мохнатой тушей перекормленного кота, но, может быть, это и было то единственное утешение, которого я сегодня заслуживал. Я еще попытался расслышать его шаги, когда он вернулся в комнату, но вскоре просто утонул в липком мареве собственных сгущенных впечатлений, и так и не понял – уйдет он или зачем-то останется здесь.
Круговерть кошмаров, искрящихся в моей голове флуоресцентно зелеными изломанными линиями и капающей с запястий кровью, плавно, мелкими шажками перепрыгнула в другую область, оплетшую сознание тугим коконом, я был бы рад этого не видеть, но какими-то непонятными силами мой сон был смещен в сферу звуков и ощущений, и, если бы только все это было фильмом, и я смотрел бы со стороны, то, наверное, несказанно бы обрадовался, если бы мог быть уверен, что не говорю во сне и вообще не издаю никаких звуков, сопутствующих тому, что с непонятно быстрой скоростью проносило по моему подсознанию... Ожегшее щеку ощущение легкого хлопка выдернуло меня из какофонии неупорядоченной нереальности, я кое-как приоткрыл глаза и немедленно угодил под впившийся в мое лицо темно-синий взгляд.
- Вам что, плохо? – он встряхнул меня за плечи, видимо, полагая, что тем добавит мне сил и бодрости ответить. Я едва заметно покачал головой и снова опустил веки. Как я мог ему сказать, что...
- Вы сейчас так странно стонали, - отвлеченно заметил он, - Пару минут назад.
Я скорее осознал, чем почувствовал, что он автоматически прикрыл вырвавшийся смешок кашлем, как я мог ему сказать, что за какой-то чертовой гранью сна я сейчас чувствовал его присутствие в себе, горячее и чертовски уместное, что я извивался под ним от нечеловеческого удовольствия, что его язык выписывал на моей коже слова, которые ему никогда не хватит смелости даже подумать, как я мог сказать все это ему, как я вообще мог на что-то надеяться, о чем-то думать – особенно теперь, когда он ведет себя так, словно я вверенный ему больной ребенок, и от этой заботы что-то жгучее бьет меня по глазам, и я не хочу всего этого, верните мне ту грань, которая была между нами, потому что я не выдержу теперь – подпустить его так близко и осознать, что все по-прежнему, ничего, ничего, ничего не изменится... Его ладонь нырнула мне под затылок, я не успел ничего осознать, и под губы мне ткнулась теплая кружка, а он предупредил:
- Только не торопитесь.
На опухший язык закапала, заструилась отдающая чем-то горьковатым вода, наверное, это было какое-то лекарство, и я невероятным усилием загонял его внутрь, в тело, уже забывшее, для чего оно мне нужно, и даже легкомысленно поверил, что у меня получается, пока после слишком ретивого глотка в горле не екнуло знакомым липким манером, и я сжал губы, думая, что лучше подавлюсь рвотой, чем еще раз заставлю его это увидеть. Он понял, убрал кружку - и вдруг странным, непонятным движением ладони вытер мои губы, подбородок и едва ощутимую даже мне самому струйку, скользнувшую на шею. Повисло неловкое, нестерпимо неуместное молчание, и он, как будто не чувствуя, что я все еще не опрокинулся на спину от усталости, только потому, что его ладонь лежит на моем затылке, спросил:
- Как ты?
- Спасибо, - невпопад сказал я, не почувствовав ровным счетом ничего от того, что он наконец-то сказал мне «ты». Я устал говорить, устал спать, устал бороться с демонами в собственном теле, и все вдруг показалось мне чертовски нечестным, и я подумал о том, что он все-таки осознал, что нужен мне, может быть, в тысячу раз сильнее, чем я сам был нужен ему... Все наконец-то изменилось... Нет, все осталось по-прежнему – с той лишь разницей, что теперь он стал моим врачом, а я его пациентом. От этой мысли мне вдруг стало окончательно не по себе.
И я понял, что упустил свой, может быть, последний шанс, я должен был вместо ответа сделать то, чего мне так давно хотелось. То, что закончилось бы, как только он понял, что происходит. Я так хотел обнять его за шею и уткнуться в ворот рубашки, как будто нарочно раскрытый, в теплую выемку плеча. И, кто знает, может быть спустя мгновение его руки сомкнулись бы у меня на спине.
Но я не сделал этого.

...

«Рецепторы прикосновения (тактильные) бывают нескольких видов: самые чувствительные возбуждаются при давлении кожи на руке всего на 0,1 мкм, другие возбуждаются лишь при значительном давлении. В среднем на 1 квадратный сантиметр приходится около 25 рецепторов, однако, на коже лица, пальцев и языке их гораздо больше...»
Я ещё немного полистал страницы книги (вытащенный наугад том медицинской энциклопедии), задерживаясь взглядом на красивых латинских названиях и мелкошрифтовых сносках, бесстрастно просмотрел не особенно эстетичные цветные иллюстрации и фотографии (открытые и закрытые переломы, опухоли легких, патологии сенсорных систем), потом поставил чуть пахнущую плесенью книгу обратно в шкаф. На следующей полке в один длинный ряд стояли цветные подсвечники-чашечки из непрозрачного матового стекла, внутри – полурастаявший сливочно-бледный воск свечей, потом электронный будильник на севших батарейках (цифры на жидкокристаллическом плоском экране едва светились), маленькая запылившаяся кварцевая пирамида с невероятными пересечениями тонко-разлинованных граней...
За спиной вдруг болезненным соцветием распустился вздох, я обернулся, подумав, что Алекс проснулся, но он только шевельнулся во сне и тут же затих. Облачное небо пропускало через себя сумерки и рассеивало по комнате серовато-синий цвет, который мгновенно залегал у него в глазницах жуткими тенями и слишком резко очерчивал заостренный подбородок и скулы, накладывая на лицо мертвенный отпечаток и от этого мне в который раз настолько становилось не по себе, что я снова и снова прислушивался к его дыханию.
Всё было в порядке. Он спал.
Я ещё немного послонялся около книжного шкафа, рассматривая книги, но темнело слишком быстро и я во всей квартире задвинул на окнах шторы (чтобы из окон соседнего дома никто не мог проникнуть взглядом), потом сидел на кухне и прокручивал в голове произошедший ещё днем телефонный разговор. Я звонил на работу, чтобы сказать, что не смогу сегодня прийти и, конечно же, нарвался на уже порядком взбешенного менеджера. Дал ему вдоволь наораться, пока он не перешел на более ни менее спокойный тон.
- Ники, мать твою, я всё понимаю, но чисто по-человечески: я перестаю тебя узнавать, ты уж извини, мне, конечно, хоть и плевать на тебя, но, по правде говоря, даже мне не хватает тебя старого, потому что ты новый – дерьмо!
- Мне очень жаль.
- Неужели, то, что там сейчас происходит с тобой, настолько, черт возьми, важно, что нельзя от этого отказаться?!
Я не стал отвечать и просто повесил трубку. Наверное, завтра мне точно не придётся ни с кем выяснять отношения и уж тем более идти на работу. Думаю, меня уже уволили.
«Дело не в важности. Я думал, что случилось бы с ним, если бы я не пришел. Ведь, кажется, никто из родственников (есть ли они у него вообще?), не знал и не знает о том, как серьёзно он болен, иначе ведь... Ну не могло же всё это оставаться просто так. И даже если бы он лёг в больницу, как ему могли бы там помочь, убивая одними только хлорировано-белесыми стенами и решетчатыми окнами, ведь он был бы там совершенно один...»
Я перестал писать и посмотрел на искрящиеся маленькие лампочки, полукружьем вкрапленные в потолок, которые, если прищурить глаза, превращались в сплошную цепочку ослепительных бликов. И тут же подумал, что он явно никогда не был женат, и хотя чувствовалось, что в этой квартире он живёт довольно длительное время, женского духа в ней не было – он не мог быть стерт, забыт или развеян, просто потому ни одна женщина здесь не задерживалась... И хотя это мало о чем говорило, у меня не получалось вообразить его во власти женщины, думать об этом было невыносимо, всё равно, что положить руку на раскаленную конфорку, и умирая от боли, не отнимать её...
«Я мечтал, всегда мечтал – чувствовать себя нужным кому-то, и пускай я себе льщу, пускай ещё завтра буду разочарованно смеяться над собой, но сейчас я впервые ощущаю себя таковым, способным предвосхитить любые оттенки его вздохов во сне – снятся ли ему кошмары или он просыпается, бредит ли он или в полудреме... Или, может быть, я просто пользуюсь тем, что ему не хватает сил меня прогнать?.. Но я слышал, как он звал меня во сне. Я не чувствую себя навязчивым. Возможно, именно поэтому мне впервые удалось ему сегодня сказать «ты».
Я отложил ручку и закрыл дневник. Голова гудела, хотелось спать и есть, и, следуя последней потребности, я позволил себе открыть холодильник. Там не было ничего кроме уже начавших портиться бананов и пакета умирающего кефира. Значит, завтра, нужно будет выхватить наиболее спокойный момент и смотаться в супермаркет... Я кое-как почистил банан и принялся запивать его несвежим кефиром (кажется, в отличие от желудка Алекса, моему было совершенно всё равно, чем наполняться). Я ел с каким-то бессмысленно огромным удовольствием, и одуревшая голова совсем отказывалась думать и вмещать себя разного рода вопросы: почему я знаю, что сейчас поступаю правильно, точнее я даже не задумываюсь об этом, а просто делаю... Я просто знал, что я бы ни за что не смог оставить и не оставлю его одного, пускай даже чертов врач скорой помощи устроил тут такой скандал (он так орал, сволочь, что я был готов убить его – Алекс наверняка потом именно из-за шума слишком резко пришел в себя).
Я просто представить себе не мог, если бы он, например, очнулся в машине и его так же начало рвать, и всем было бы наплевать на него, он мог бы умереть по дороге в больницу и всем было бы так же всё равно, как сегодняшней работнице в регистратуре центра, и его коллегам, и вообще всем... Господи, мне кажется, что даже если бы всего этого и не произошло, то тогда я бы точно не выдержал, и хотя бы завел бы себе собаку, которую мог бы лелеять, кормить деликатесами, купать в ванной... Как было важно прицепиться фибрами души к кому-то живому, и пускай я уже завтра снова буду вполне закономерно никому не нужен, то во мне хотя бы останется воспоминание об одном дне, который я прожил для кого-то, а не просуществовал сам для себя.
Глаза у меня слипались, я вернулся в комнату, специально оставив на кухне включенный свет, чтобы если ночью что-то случится, можно было бы сразу сориентироваться, и хотя бы не натыкаться в кромешной тьме на мебель. На полу коридора лежал вытянутый прямоугольник света, рассеяно испаряющийся вверх, частично попадающий в комнату и охватывающий его постель. Я вдруг подумал, что опять забыл, как он выглядит, и всмотрелся в его утонувшее в пятне тени лицо, вспоминая каким он был, сколько раз менялся и почему я ему никогда не верил. Почему я с самого начала решил, что при встрече со мной он только и озабочен тем, какими изощренными способами вызвать во мне какие-то идиотские, ничего незначащие, ответные реакции... И почему казался мне всегда зацикленным на чём-то своём и разве мог я ему верить, когда перед его глазами прошли десятки таких же, как я, откуда я знал, может быть у него со всеми так, как сейчас со мной...
Он вдруг шевельнулся, так явно, что я испугался - не озвучил ли я собственные мысли вслух и не разбудил ли его. Но он спал: полупрозрачный профиль вырисовался на фоне слабо рассеянного света, я видел линию его ресниц и растрепавшихся во сне волос и, болезненное ощущение овеяло пальцы, размножившись во всех плоскостях подсознания. Я наклонился над ним, стараясь невесомым, легким движением убрать ему челку с лица, и когда ощутил рассыпчатое сухое тепло его волос, внутри вдруг отслоились сотни ненужных, непонятых и незаданных вопросов, так странно было понимать, что он во сне он может быть беззащитным, знать, что если что-то случится, только я смогу его защитить, потому что буду рядом... Меня притягивало к его лицу, казалось, что если бы моё дыхание могло быть ощутимым и видимым, то оно странным образом вплеталось в его, и когда я прикоснулся губами к его губам, они были ни теплыми, ни холодными, они мне не ответили, но втянули мой вдох внутрь его тела, в самые его легкие...
Балкон был открыт, потому что я не мог выносить тягостного запаха болезни в квартире, и обвевал меня острой, пахнущей дождём и мокрым асфальтом прохладой. Мне казалось, что я поцеловал его во сне, в течение всей ночи меня выдергивала из забытья стершаяся ещё неделю назад боль в ключице – загоревшаяся линия нерва спускавшаяся вниз, под ребра, отчего я раньше думал, что у меня болит сердце. И каждый раз, когда я просыпался, меня охватывало чувство разведенного в атмосфере квартиры страха, застоявшегося по углам, забившегося под мебелью, как будто бы я один был в совсем пустой квартире, и тогда я начинал судорожно всматриваться в очертания постели, и успокаивался единственно только когда касался его руки или волос, получая ответное тепло, движение или вздох...

...

В комнате было тихо. Может быть, от этой тишины я и проснулся. Резко, как будто меня как следует встряхнули, или громко крикнули, я раскрыл глаза и понял, что что-то не так.
Сдвинутые шторы просвечивали лучами наступившего солнечного утра, их края колыхались на холодном сквозняке из-под распахнутой двери балкона, и пока мои глаза привыкали к неяркому, но все же свету, в сознание неожиданно вползла беспокойная шальная мысль – его здесь не было. На тумбочке стояла бесконечная череда пластмассовых белых баночек, были рассыпаны какие-то красные таблетки, я мог, не закрывая глаз, увидеть, как он сидел, разбираясь в списке аннотаций, и думал, какое из лекарств будет должен заставить меня проглотить. Тут же стояла кружка с холодной водой, я потянулся было за ней, но как-то неловко вскинул кисть и сбил ее на пол. Керамика глухо стукнула о пол и без лишней суеты распалась на две половины и лужицу воды. Я встряхнул головой, потер лоб. В горле пересохло, и я не мог даже позвать его – впрочем, это было невозможно, я знал, что остался совершенно один. Наверное, он не смог этого вынести – моей бессмысленности, бесполезности, этой чертовой рвоты, господи, как он еще мог оставаться со мной рядом, видя, каким жалким я стал теперь?
С улицы пахнуло свежим ветром, шторы на мгновение взметнулись, и дверь громко хлопнула, от неожиданности и холода я вздрогнул и тут только понял, что ночью, видимо, когда я отключился, он укрыл меня еще и пледом поверх одеяла. Черт возьми, а он сам-то хоть спал вообще?.. Кое-как спустив ноги на пол и подождав, пока комната психоделическими пятнами перестанет кружиться перед глазами, я попытался встать и с третьей попытки мне это удалось. Почему-то все тело болело так, будто я отжимался, по меньшей мере, всю ночь напролет. Впрочем, то, что нещадно болел рот, в общем-то, не удивило меня... Стоило подняться на ноги, как комната снова полетела куда-то вверх тормашками, я, уцепившись за тумбочку, удержал равновесие – и следующий шаг сделал уже практически сам.
В какой-то момент мне показалось, что я ошибся – и может быть, он просто вышел на кухню. Может быть, покурить. Только я ведь знаю, что он не курит. Почему-то у меня бешено заколотилось сердце, я был так уверен, что он стоит у окна на кухне, и сейчас, когда я приду, как вчера, скажет этим странным тоном «гулять потянуло?», или еще что-то невразумительное, но единственно правильное, вот только на кухне его не было – там вообще ничего не было, даже старого кефира, который, кажется, я так и не успел вылить.
Теперь там была только пыль и паутина на уголке вытяжки, и от этой картины странно пахло отверженностью и обреченностью, я не мог больше выдержать собственного признания в невозможности этого и снова вышел в коридор, держась за ненадежные стены, выскальзывающие из-под пальцев, и в какой-то момент они задвоились и попытались меня обмануть, но я все-таки выбрал верную и не упал.
Я сделал всего лишь пять шагов и так сильно устал. Мне показалось единственно естественным медленно стечь на пол, по стенке опустится, позвонками из-под свитера оттирая обветшалые обои в коридоре, мне почему-то захотелось, чтобы пахло краской, или кремом для обуви, или каким-то другим отвратительным запахом моей прежней синтетической жизни, но даже подставка с зонтами не захотела помочь мне и осталась стоять, вместо того чтобы идеально клетчатой волной рассыпаться по полу.
Во рту отдало чем-то соленым, и я с надеждой подумал – кровь, может быть, теперь-то я и умру, и больше не надо будет мучиться, но это были всего-навсего слезы, и хуже мог быть только пошедший в моем сердце снег, вот только я никогда не умел так красиво говорить и так сильно чувствовать, и просто сидел, прислонившись поясницей к ледяной стене, и у меня не было сил даже поправить задравшийся свитер, а по лицу текли слезы, и мне было так страшно, что если бы я мог, я бы обнял самого себя и попытался бы успокоить, но у меня уже не осталось, совсем не осталось воли – и все, что я мог, просто сидеть вот так и плакать, даже не стирая остывающие на щеках слезы. Через некоторое время мне показалось, что все прошло, что вот он я – прежний, все еще здесь, вернулся, и мне опять все равно, я могу делать все, что хочу, мне наплевать на боль, на то, что он бросил меня одного, ушел и не оставил после себя ничего, но поверить в это было невозможно – а потом на меня набросился сон, который я так старательно пытался забыть, и в голове вновь возникли образы, и я вспомнил, как позвал его во сне, потому что мне было страшно, мне было одиноко – так, как сейчас, мне было холодно, мне казалось, я заблудился, и просто его рука, просто его дыхание, просто его тепло сможет вернуть меня назад – но никто не откликнулся, его не было рядом.
А потом, когда я отчаялся и понял, что вот сейчас, не пройдет и нескольких минут, как я оледенею, превращусь в бесчувственную материю – меня обдало теплом, как будто кто-то, наконец, услышал, и я скорее вообразил, чем на самом деле почувствовал, как его губы, осторожные, ищущие, прикоснулись к моим, и это было так по-настоящему, что я едва сдержался, едва заставил себя не проснуться – потому что даже во сне понимал, как будет горько осознать, что это была всего лишь пыль...
Я плакал, но мне не становилось легче. Я думал, что, может быть, смогу наплакать целое море слез, как девочка из какой-то сказки, и тогда меня унесет отсюда, или я утону, и больше не придется ни о чем думать, и не будет этого страха, продирающего до костей. Но слезы не стекали на пол, они оседали на моих щеках, на шее, липли к воротнику и приходилось утирать их ладонями.
Мне никогда не было так страшно, как в эти несколько минут, растянувшихся в вечность.
Я все еще сидел на полу, уткнувшись лицом в колени, когда в замочной скважине вдруг заскрипел, проворачиваясь, ключ. Я не двинулся с места, когда открывающаяся дверь стукнула меня по плечу. Слух отстраненно уловил испуганный вздох, на пол со странным хрустом, будто в замедленной съемке, упали два бумажных пакета, и в следующий бесконечный момент я почувствовал его ладони у себя на щеках, и меня как будто отпустило, закрученные в спираль нервы расслабились, распрямились, не понимая, что он говорит, почему так сильно трясет меня за плечи, почему у него такое бледное лицо, я просто смотрел в эти огромные темно-синие, чернильные глаза, в расширенные взволнованные зрачки, где-то на периферии сознания понимая, что он о чем-то меня спрашивает, что-то говорит...
А потом он просто сгреб меня в охапку, руки скользнули мне подмышки, холод ладоней обжег даже сквозь ткань, он попытался поднять меня на ноги, но у меня совсем не было сил, и так мы просто сидели на полу, и я чувствовал, как мое собственное сердце пытается прикоснуться к нему и, не утихая, что есть силы стучит, выкручивая ребра болью, и мой лоб лежал на его плече, он успокаивающе гладил меня по голове, и я знал, что никогда, никогда не смогу рассказать ему, как мне было страшно...

...

Кажется, за окном уже догорал закат, распыляя по комнате жгуче-оранжевое свечение с вкраплениями мягко-розовых и рассеяно-сиреневых бликов, одновременно погружая всё в бархатно-черную тень, контрастно очерчивая каждый выступающий угол мебели. Я закрываю глаза, чтобы избежать огромной сладкой волны, остро омывающей сердце, боясь совершить лишнее движение, чтобы случайно не порвать его сновидения, защищая от каждого нового возвращения в больную реальность его собственного тела, и чувствуя его дыхание у себя на плече, представляю, как всё существующее во мне тепло входит в него, выцепляя из сети прошедших кошмаров и слез.
Когда не понимаешь, что происходит – начинает очень сильно кружиться голова, потому что стремительно и спонтанно совершаемые тобой действия опережают любое возможное зарождение даже намека на мысль, и дальше всё идёт кувырком, пока ты не остановишься и не заставишь себя как следует подумать, и вот я сейчас пытаюсь, но не могу – расцвеченное оранжево-розовое пространство комнаты плывет перед глазами, затягиваясь в теневую круговерть моего собственного беспокойного сна.
Больше всего на свете я боялся слез, любых, боялся с самого детства, умирал с тоски, наблюдая женские слезы, пытаясь пассивно отгородиться от этой тягостно выворачивающей наизнанку видимой эмоции. Но более всего панически боялся их в себе, как самого позорного проявления слабости, понимая, что как нетрудно на самом деле причинить мне сильную физическую или внутреннюю боль и вызвать простые жалкие слезы, которые даже мужскими не назовешь, потому что их будет слишком много... Казалось, что мир перевернулся, когда я увидел его слезы, бегущим объятием проскальзывающие по щекам, внутри всё оледенело от паники, я не мог поверить, что вижу его именно таким, что с ним происходит то, чего я подсознательно боюсь в себе всю жизнь, ведь с каждой новой влажной полоской на его лице он всё больше открывал мне себя настоящего, до самого сердца, настолько, что я просто не мог вынести этого обнаженного доверия, и от понимания этого становилось ещё мучительнее, чем от первоначального ужаса, когда, увидев его заплаканным, я испугался, решив, что случилось что-то безумно страшное, что может быть он умирает от боли или просто окончательно сходит с ума от того обоюдного бреда, что происходит с нами обоими за последние сутки или который случился с ним ещё раньше. Он казался выползшим из кошмара собственных снов, он не мог говорить и его немые внутренние взрывы собирались в прозрачных каплях, омывающих воспаленные глаза ярким в полумраке блеском, когда я, уже привыкший к его силе и уверенности, жившими за рамками любых болезней, вдруг понял, что собираю его слезы губами – они были горячими и совсем солеными на вкус, казалось, они такими бывают только в детстве, когда ты плачешь из-за отнятой игрушки... Ведь кто из нас двоих должен был бы заплакать первым, разве не я, ещё в самом начале, когда испугался собственной невзрачной жизни и пришел за помощью к нему, когда впервые почувствовал его власть над собой и пугающую переменчивость, я был даже слабее самого себя, но никогда я ещё не принимал это так легко и спокойно в присутствии именно его силы...
Которая у меня сейчас в ладонях, в объятиях, успокоившаяся и затихшая, полностью доверившаяся и примкнувшая ко мне – такого не может быть... Чтобы я заслуживал всего этого, ведь уже потом он улыбался моему дурацкому детскому испугу и так характерно вытирал тыльной стороной запястья свои прояснившиеся глаза, прозрачно-бледный, настолько хрупкий, что мне хотелось подхватить его на руки от облегчения, понимания того, что ничего страшного на самом деле не случилось...
Балансирование на грани ужаса с перехлестом на скрутившее внутренности счастье, и я уже снова боялся, что он, слишком прижавшись ко мне, услышит моё бешеное сердцебиение, у него были горячие влажные виски и мокрый от слез воротник, но он успокаивался и мне можно было только нырнуть в этот посветлевший горизонт общего успокоения, который, мне хочется верить, так слепо открыли вместе...
В одну секунду захотелось выбросить всю свою прежнюю старую блеклую жизнь, разорвать её как ненужный теперь дневник с аккуратно и логично изложенными мыслями, потому что я уже преступил черту, за которой остались все точки... Как падение с лестницы вверх, единственный шаг в преодолении себя, а может быть никаких преград никогда не существовало, кроме жизненных схем стереотипов и неверия в сказки.
Он улыбался, когда у меня дрожали руки и я судорожно рассыпал таблетки, неловко гремел посудой и чуть ли не заикался от волнения - я не помнил, что происходило со мной, настолько странно было видеть улыбку именно на его лице, понимать, что я никогда не видел её раньше и что она проявилась только сейчас, мне хотелось быть тысячу раз несуразным и нелепым, лишь бы волну его настроения не захватывала болезнь и осознание нашего странного с ним вчерашнего столкновения, о котором, кажется, ни он, ни я уже не помнили – слишком много или мало прошло времени...
В приоткрытые шторы нещадно светило солнце и он щурил глаза, прикрывая всё ещё влажные, тепло-соленые ресницы, я поил его слабым мятным чаем с сахаром чуть ли не с ложки, зная, что уже сейчас он нарочно притворяется слишком беспомощным, закапываясь в одеяло до самого подбородка, только разве обновившаяся серьёзность в глазах выдавала странность взгляда, вселившуюся в них мысль, которую он уже давно разгадал первым и которую я тоже чувствовал, но не мог самостоятельно озвучить, боялся и просто ждал, когда он – более сильный, чем я, сможет сделать это... И когда я сам, преодолев свою несуразность, просто приму её, перестав чувствовать себя героем бульварных любовных романов, которые всегда презирал за одну только мягкую и слишком цветную обложку...
За сегодняшний день я успел тысячу раз обвинить себя в многосложности собственных мыслей, быть может, просто заранее готовил себя к возможному разочарованию, внутри был ограниченный вселенский хаос и я стремился заполнять паузы разговорами, бездействие – бессмысленными движениями, в то время как он просто молчал, по-старому разбирая меня на жесты, слова и мотивы, и читал меня как раскрытую книгу, но я и так открыт был настолько, что мне оставалось только пребольно упасть и разбиться насмерть, потому что всё, что было внутри меня – для него уже лежало на периферии и он разве что не погружал пальцы в мою слишком быстро распахнувшуюся душу... Но нужна ли была ему вся эта суета, когда его организм, наконец, впервые за последние дни принял в себя мизер пищи, и, ресницы, процеживая привычно впитываемое радужками солнце, снова зацепились за дымку сна. Вот и всё, теперь я даже не мог представить, чем себя занять то время, которое он будет отдыхать и нужно ли мне оставаться теперь, когда ему стало лучше, сейчас он продиктует мне номер телефона и попросить позвонить его ближайшим родственникам и рухнувшие декорации неестественности снова встанут между нами, и, вытерпев последний неловкий момент расставания, я приму это, и после этого, наконец, впервые научившись не бояться себя, выйдя из дверей в подъезд - заплачу на лестнице, как только он очень тепло и чуть ли благословив на прощание попросит меня уйти.
Намеренная драматичность всех мои возможных мыслей, специально, чтобы ещё больше почувствовать его распространившуюся надо мной силу, чтобы замереть от пронзительно острого неверия в происходящее, когда я, наконец, слышу, как он невесомо вздохнув в полудреме, вдруг просит меня обнять его.
И даже если мне померещился его голос, сложившись из уличных звуков солнечной погоды и собственного, шумящего в ушах волнения, я не жду повторения его слов, просто ложусь рядом, и он тут же сам обнимает меня и медленно гладит по волосам до тех пор, пока его рука не становится вялой и совсем не застывает. Я всё ещё боюсь, что стук моего сердца может разбудить его, но он спит, легким дыханием щекоча мне шею и только теперь, когда погас закат, включив лимонно-желтые окна в соседнем доме напротив, я решаюсь мысленно сказать самому себе.
Что люблю его.

...

Это было невыносимо. Кое-как проглоченные ложки неумелой сваренной овсянки, призванные, казалось бы, помочь, приблизили меня к мысли, которая вот уже несколько часов неотступно меня преследовала. Мне становилось лучше, и я это чувствовал, и он это понимал, и я ненавидел себя за то, что, не отдавая в том отчета, притворялся, будто все еще едва могу разжать губы и сделать глоток чая, и все мое сознание сосредоточилось на единственно бьющей по вискам фразе – «он уйдет». Еще чуть-чуть, и, когда он поймет, что я окончательно пошел на поправку, он скажет мне что-нибудь доброе и ласковое на прощание и просто выйдет из моей жизни, прикрыв за собой дверь.
Может быть, он даже обнимет меня на прощанье. Может быть.
Усталость, лекарства и подлые попытки спрятаться от себя медленно, но верно потянули меня в сон, еще пытаясь удержаться на поверхности, я почувствовал, как слипаются глаза, и провалился в неглубокую дрему, обволакивающую тело туманом и теплом. Мне ничего не снилось, просто какое-то бледное свечение медленно растекалась по сознанию, и, когда я почувствовал, как медленно прогибается постель, как поскрипывает под весом пружина, я все еще не осознавал, что это значит, я не мог понять, – а потом его руки обвились вокруг меня, тепло разлилось, и я как-то инстинктивно повернулся, и едва сдержал вздох непонятного, физического облегчения, почувствовав под губами его шею, ладонь сама собой потянулась вверх, прошлась по щеке, по виску, нашла его волосы, короткие, мягкие, зарылась...
Я проснулся, наверное, среди ночи. Или, может быть, ближе к утру. Бледным силуэтами через шторы светились окна домов, тихо шелестели шины редких машин где-то на земле, тремя этажами ниже. Он все еще лежал рядом, его руки, ослабевшие от сна, сползли на простыню, и я, не понимая, зачем, на ощупь нашел его ладонь и сжал в своей. Он не проснулся, но как будто вздрогнул, наверное, почувствовав прикосновение. Он был здесь, около меня, спящий, беззащитный, лишенный своего извечного многослойного кокона мыслей и условностей, и я жалел лишь о том, что закрыты его глаза, и я не могу безнаказанно смотреть в чуть расширенные провалы зрачков.
Он спал, его душа путешествовала в неизвестных мне измерениях, и все, что было мне позволено, это видеть его чуть приоткрывшиеся губы, опущенные ресницы, слышать, как мерно и тихо он дышит, держать его расслабленные пальцы в своих собственных. Не мало, да.
Я почувствовал, как невольно тянет меня к его лицу, к его согретым дыханием губам, и нечеловеческим усилием оборвал себя, заставив вновь опуститься рядом. Его блекло-серая в темноте рубашка покрылась свежими замятыми складками, воротник был все еще распахнут, и первая пуговица застыла в опасном положении полусоскользнувшей петли.
Мне не следовало этого делать, но я больше не мог сдержаться, будь я героем какой-нибудь второсортной книжки, и мое состояние как нельзя лучше описывало бы пафосное «меня обуял непреодолимый ужас оттого, что вот уже завтра он покинет меня», и, понимая всю нелепость и неоправданность своего поведения, я подцепил губами уголок его воротника, и потянул на себя, чувствуя, как, преодолев сопротивление, несчастная пуговица расстегивается, подпуская меня к еще одному кусочку его кожи.
Наверное, я просто сошел с ума. Помутился тем, что у других людей называется рассудком. Осторожно, задерживая дыхание, как будто это могло мне чем-то помочь, я приподнялся и, стараясь не двигаться резко, свободной рукой прошелся по его рубашке, чувствуя, как пуговицы поддаются моим пальцам, и вот уже края ткани расходятся в стороны, и я, чувствуя себя сумасшедшим от того, какой бешеный пульс бьет в моих висках, опускаюсь к нему, пытаясь быть осторожным и незаметным, но ощущение близости обжигает меня, и я вдруг думаю о том, что то же самое почувствовал он, и вот сейчас он проснется, и все это...
Его кожа пахнет усталостью, горчинка пота перемешена с запахом мяты, и я ловлю себя на том, что слепо вожу губами по его коже, по впадине между ребрами, вдыхая запах его тела, оказавшийся до боли родным, и у меня кружится голова – впервые за многие дни – от того, как безумными волнами мне в голову ударяет бессмысленное безнаказанное счастье. Я щекой прижимаюсь к его животу, насыщаясь давно потерянным и теперь вновь обретенным теплом, и вдруг ловлю свою руку на попытках спуститься ниже, чувствую пальцами пряжку на ремне... И резко, вздернувшись, я отстраняюсь, уже ни о чем не думая, и зная только, что этого – нельзя, я завожу руки за спину, я готов собственными зубами перегрызть себе запястья и отбросить их за ненадобностью, я...
Я чувствую, что что-то изменилось.
Поднимаю глаза.
И тут только понимаю, что он, чуть приподнявшись на локтях, давно уже смотрит на меня непроницаемым в предрассветной темноте взглядом.
О нет.

...

Как легко и самоотверженно у меня получалось думать о нём, рассеивая на множество оттенков взглядов, голоса и выражений лица, как нравилось чувствовать уже свою явную, неприкрытую внутреннюю тягу к нему и даже нравилось бояться самого себя, защищая лишний раз от столь болезненного, страха, запрятанного и разъедающего глубины многоуровневого подсознания, как нравилось всё это... На расстоянии.
Если бы я мог убедить себя, что всего лишь заснул, овеянный возвышенными лучами осеннего заката и омываемый волнами своей почти детской влюбленности, в самых своих обнаженных мыслях, сгустившихся в ночь и в этот странный сон, что сейчас рывками возвращает меня в реальность. Если бы я мог представить, что размытые движения его рук - всего лишь игра полупрозрачных предрассветных теней, принесенных ветром с полуоткрытого балкона, что скребущее бессильное тепло его пальцев - скомканные прикосновения простыней к телу, что во сне я сам бессознательно ослабил воротник своей рубашки, чтобы не задохнуться от жарких объятий сна, становившихся всё более реально ощутимыми, если бы мог просто внезапно проснуться - задыхаясь на липкой от холодного пота постели, глядя в привычный потолок своей комнаты, с прокручиваемыми в голове картинками из самого невозможного сновиденческого кошмара, который с каждым годом приходил ко мне в жизнь всё чаще, а в последние дни заел меня до жгучего влечения... К нему... И сейчас именно в него вселилась самая моя огромная фобия, ожила, воплотившись в его обличье, совершая действия его руками и парализуя меня его взглядом... Самые тайные и намеренно забытые сны вложились в его прикосновения, и я не мог понять - то ли снится мне всё это, то ли слишком явная и правдивая реальность своей стремительностью походила на сон.
По открытому животу полоснуло его дыхание, он замер, когда понял, что я смотрю на него, лихорадочно дрожащий блеск глаз остекленел в разбавляющейся темноте, и это было самым невыносимым, до стыда, до боли в нервах - вот так слепо и бессмысленно смотреть друг на друга... Пытаясь справиться со своими адскими, разбегающимися в истерике, мыслями, онемев каждой клеткой тела, как я мог сказать ему взглядом, что я люблю его и боюсь одновременно, что я с самого первого дня мечтал, чтобы он хоть раз прикоснулся ко мне, и если он сейчас всё-таки сделает это, то я изо всех заставлю себя не закричать, не оттолкнуть его от себя...
Между нами растянулась вечность бесконечных секунд, я, не выдержав напряжения, закрываю глаза, зачем мне было смотреть на него, когда я уже знал какие на ощупь у него волосы и каковы на вкус слезы, мгновенно окунулся в темноту, расцвеченную электрическими разрядами не уходящего потрясения, ещё какие-то секунды времени, отмерянные только гулким стуком моего надрывающегося сердца и стирающие отдаленный шорох его движений, и каждая моя клетка, каждая частица тела корчилась как от недостатка кислорода, задыхалась, призрачно тянулась к нему, впиваясь в него и насыщаясь им... Но тело так и не приходило в себя, отстраненно и пассивно принимая теплые, нежные, почти невесомые прикосновения, от меня только как будто отделился призрачный двойник, перетекая в его тело, впитываясь в него, входя внутрь, ощущая его рельеф...
Я ждал, когда кончится этот кошмар, когда я проснусь, стряхнув с себя это оцепенение, я не мог верить, что именно страх вырывает куски моих вздохов из нашего слившегося дыхания, не мог сопротивляться своему взгляду, впервые, как я и мечтал, начавшему существовать отдельно от текущего в крови адреналина, когда увидел, как мои собственные руки стянули с него рубашку, обняв его почти прозрачные от холодного рассветного воздуха плечи и восприятие вдруг наводнилось множеством отфильтрованных то ли из воспоминаний, то ли из грез и мечтаний, прозрачно-серых, яблочно-зеленых, кофейно-мягких, жемчужно-розовых оттенков прикосновений к его коже... А потом я, наконец, почувствовал его блуждающее по моему лицу дыхание, ставшее совсем близким, когда он попытался приоткрыть мои губы легким прикосновением своего языка, реальность вдруг рухнула переполненным спектром ощущений моего собственного тела и его прильнувшей ко мне тяжестью, всё ещё болезненным запахом в квартире и посеревшей темнотой, размалеванной бледными рассветными лучами, едва проникающими сквозь зашторенные окна и превратившие его в набросившуюся на меня теплую тень, которую я, мысленно стоя на коленях и рыдая от ужаса, молил поскорее сожрать меня, избавив от возможности травить себя собственным хаосом мыслей и наслаждением принятых ласк...

...

Почему ты боишься меня, крутится у меня на языке нелепый вопрос, на который я и так знаю ответ, еще более несуразный, чем все происходящее. Я физически чувствую, как все его тело, каждую клетку, каждую мышцу скручивает напряжение и страх, и в обратном меня не убедят даже его руки, неумело освобождающие меня от рубашки, он боится, он не готов. Я честно пытаюсь не наброситься на него голодным зверем, не врываться грубо в его рот, не раскрывать насильно испуганно поддающиеся губы, но моего сознания, рваного, метущегося, слишком мало для моего вдруг обезумевшего тела, мы оба сходим с ума от страха – и разница лишь в том, чего мы оба боимся... Если ты отпустишь его сейчас, ядовито шепчет демон внутри меня, то уже никогда не вернешь, давай, чего ты ждешь, ты всегда потакал своим желаниям, сделай это и сейчас, ну же, ты долго не выдержишь, скорее...
- Не надо, - шепчет он, комкая слова в нечленораздельную мольбу, и в какой-то момент я понимаю, что не слышу его, не хочу слышать, мои пальцы намертво цепляются в пуговицы на его брюках, ощущая ответно бессознательное движение под собой, и если сейчас он попытается меня остановить, если только он попробует убрать мою руку, я без всякого сожаления вцеплюсь ему в горло, в теплую, трепещущую ткань его кожи, упругую и повлажневшую от моего дыхания, в выпирающую косточку ключицы, в плечо, я разгрызу и съем его тело, лишь бы не отпускать... Но он не делает ни единого движения. Он как будто задерживает дыхание, я чувствую это по тому, как на мгновение напрягается, будто вздрогнув, его тело – и спокойно оседает. Он пустил тебя, ликуют осаждающие мою голову бесы, он позволил, он сам, ты же видишь... Но я не вижу. Я не чувствую. Я знаю лишь, что нужно поднять голову, пересилить себя и посмотреть ему в глаза.
Я бережно целую его в бьющуюся на горле жилку, и от этого безобидного движения он вновь вздрагивает, и я чувствую себя едва ли не насильником, я вдруг кажусь себе грязным и неуместным, я отрываюсь от его шеи, приподнимаюсь и пытаюсь найти глаза, но вижу лишь болезненно сжавшиеся веки, сомкнутые так плотно, что ресницы кажутся лишь темной полосой между ними, я, не отдавая себе отчета, прижимаюсь к его закрытым глазам губами, я знаю, что он за ними прячет, я знаю, как выглядит его страх...
Прости меня, шепчет мое дыхание, я виноват, я не трону тебя, только не бойся, мне ничего не нужно, если ты сам не захочешь позволить мне, если я никогда не смогу прикоснуться к тебе больше, я согласен, только разреши мне смотреть на тебя, не уходи, не запирайся в свой страх, я здесь, я не сделаю тебе больно, я знаю, что несу ужасную чушь, я не трону тебя, я не трону тебя, не трону...
В какой-то момент мне кажется - он слышит эти непроизнесенные слова, и я снова тянусь к нему, пытаюсь поцеловать, но его губы не разомкнуть, и я понимаю, что все по-прежнему, я мог бы попытаться что-то ему объяснить, но мое и без того истерзанное тело скручивает горячей, неудовлетворенной болью, я отстраняюсь от него, отпускаю, медленно, едва ли не покачиваясь, спускаю ноги с постели, встаю на ледяной пол и на негнущихся ногах выхожу из комнаты, лишь на пороге обернувшись и бросив ему в угоду воющим в теле демонам:
- Прости. Я никогда не спал с девственником.
И ухожу, больше не в силах выдержать ноющего напряжения в низу живота, на ходу расстегивая ширинку.
Когда я стоял в темной ванной, напротив прямоугольного зеркала, тусклым блеском выхватившего мое лицо, в растерзанных чувствах, расстегнув брюки и бессмысленно терзая самого себя, меня вдруг обдало ненормальным цинизмом этой сцены, и я едва сдержался, чтобы не расхохотаться. Несколько секунд спустя едва слышно приоткрылась дверь, он скользнул внутрь, я затылком почувствовал его дыхание. Его тело прижалось ко мне, я позвоночником почувствовал уже знакомую мягкость живота, и попытался было что-то сказать, на языке крутилась какая-то нелепица, он не должен был этого делать, я же знаю, что он не хочет, ему это не нужно... А потом он плавно остановил и отвел в сторону мои пальцы. И больше я ничего не чувствовал, кроме его незамедлительно сжавшейся, осторожно скользящей ладони на моей коже и горячего, странно ровного дыхания у моей щеки.

...

После того, как окончательно теряешь голову, возвращение к адекватному восприятию реальности кажется предельно жестоким, особенно если кто-то делает это за тебя. Зачем – когда я уже почти перестал понимать, что происходит, и умолял его разучить меня думать, после первого отлива гнетущего чувства стыда, заламывающего назад руки и залепляющего глаза, дыхание, голос - просто ощущать себя в единственной существующей плоскости неожиданно слившихся тел. Он не должен был давать мне прийти в себя, ведь я с самого начала мечтал быть сломленным только им одним, я хотел чувствовать себя слабым под прикосновениями только его рук, чтобы он сам открыл меня заново так, как я не позволял этого сделать ещё ни одному человеку до него, ведь с самой первой секунды я умирал заживо от испытываемого только к нему влечения. Ведь я не соображал, он мог сделать со мной что угодно и я не стал бы сопротивляться, это как замуровывание в стену заживо, господи, почему он не сделал этого...
Немыслимым образом остановился, и у меня всё потемнело перед глазами, как будто это он взял на себя мою роль, разве не я должен был отторгнуть его от себя, отодвинуть, отвергнуть, может быть даже ударить, чтобы окончательно почувствовать себя жертвой... А потом он сказал эту выкристаллизованную из предутренней прохлады фразу, таким знакомым голосом, которым он ещё секунду назад пытался мне что-то бессвязно прошептать в ухо, в шею, в губы, этим же голосом он извинился и произнес эти ужасные слова, которые пригвоздили меня к остывающим простыням, лишая кислорода, любой оставшейся возможности видеть его, цепляться изо всех сил за его ставший мгновенно чужим профиль. И потом вышел из комнаты, превратив меня обратно в маленького, жалкого, нелепого неудачника, внезапно придавленного гигантскими грудами своих старых и заново приобретенных комплексов и страхов. И все пережитое мной за последнее время сразу стало до боли бессмысленным, медленно уходя навсегда, затягиваясь в привычную глухую атмосферу монохромного неозвученного фильма, и я сразу перестал чувствовать вообще что-либо, кроме начавшего нападать на меня сверху огромного, белесого, сухого потолка и чудовищно сужающихся стен чужой комнаты. Было холодно, но я не верил, что это так, пока не поднял руку и не стал смотреть на неё в сером полумраке, смутно наблюдая как под кожей от холода медленно проявляются фиолетовые переплетения вен, перекрещивающие запястье и стекающие к локтю.
Ещё совсем недавно переполнившаяся впечатлениями память уже принялась стирать всё пережитое мной, и сразу отпала необходимость задавать себе горы ненужных вопросов - почему он ушел, почему оставил меня захлебываться в смертельно разросшемся унижении, я даже странно было, что, уходя, он окончательно меня не добил, прибавив что-то вроде: «жаль, что у тебя так в первый раз, конечно, если бы ты хоть что-то умел делать», и почему не воспользовался моей беспомощностью, доставив мимолетное удовольствие хотя бы себе... Позвоночник изнутри покрывался инеем, в голове разлилась мертвенность, я слишком часто ждал от него каких-либо действий, никогда ничего не совершая сам, и даже когда он решался на что-то, я даже не мог подыграть ему, просто потому что во мне с самого начала работала непонятная мне система вожделения на расстоянии и мгновенного отторжения в близости. И разве мог я поверить, что минуту назад наши тела вливались друг друга, и уже сейчас мы были разбросаны по разным измерениям омертвевшей реальности...
Я ничего не хотел теперь, вообще ничего, просто потому что нервы как будто в секунду атрофировались, перестав передавать импульсы в мозг, и мои собственные движения казались механическими, когда я, пересилив себя, всё-таки смог подняться и в ставшем бесконечно-запутанным пространстве дверей и коридоров нашел его в душно-влажном воздухе ванной, вцепившись взглядом в бледный перелив его челки в теневом отражении зеркала.
Я хотел чувствовать себя матрицей его тела, ощущая собственной кожей каждый его позвонок, остро выступающие лопатки и резко очерченные локти, отводя его ладонь, вцепившуюся в самого себя, прижал к лицу, целуя, собирая губами его вязко-разбавленный запах и вкус, в голове наконец-то не было мыслей и тепло возвращалось в меня, наводняя собственной обостряющейся чувствительностью, разрешая помочь если не нам обоим, то хотя бы ему. Впервые сам слепо находя его губы, лишь бы не чувствовать его горячего напряжения под своими пальцами, током ударяющего мне в виски, отвлекаясь на его шею, колкую линию подбородка, режущие скулы, первые всполохи его разгорающихся вздохов... А потом он невесомо поворачивается в кольце моих рук, ко мне лицом, и наши губы сливаются в истерике, в пьяной жажде переплетаясь языками, задыхаясь и выпивая друг друга через рот, только чтобы не потерять ни капли взаимного тепла, только чтобы не окунаться в отрезвляющий голову холод реальности, не останавливаться никогда, никогда больше не останавливаться...

...

Я уже ни черта не соображаю, понимаю лишь, что почему-то мои собственные руки, будто отдельно от разума, вдруг отталкивают его, как будто мстительно, злобно, ты же не хотел, вот и нечего, он ошеломленно смотрит на меня, я не могу отвести глаз от его распухших губ, его руки отпускают меня, и от выражения подернувшихся обидой синих глаз я едва сдерживаюсь, чтобы не кончить сразу же, это невыносимо, не-вы-но-си-мо, но демоны у меня в голове изощренно издеваются над нами обоими, заставляя оттолкнуть его, он отступает к двери, и я понимаю, что это уже чересчур, он пришел сам, он позволил мне, и я не должен теперь отторгать его, какого черта я творю...
Но демоны просят меня подождать, и я что-то говорю ему, какую-то бессмысленную грубую фразу, его глаза полнятся непониманием, и я осознаю, что вот сейчас он развернется и уйдет, у меня нет никакого права вот так его унижать, что я вообще творю, зачем это делаю...
А потом что-то внутри меня, какая-то скользко-горячая пружина распрямляется, когда он, все еще смотря мне в глаза, медленно подходит вновь, прижимается так сильно, так плотно, будто хочет склеить наши тела, это доставляет мне странно приятную боль, и я не успеваю даже подумать о чем-то, как он медленно соскальзывает на колени, чертя губами влажный след по моей коже, и, когда я чувствую его наконец-то срывающееся дыхание, меня едва не разрывает от невозможности происходящего.
Когда его губы смыкаются вокруг меня, и рот, влажный, горячий, обволакивает кожу, я чувствую, как медленно мое сознание расслаивается, и вскоре не остается ничего, кроме непередаваемого концентрата эмоций и ощущений, и оттого, как медленно, неловко он прикасается ко мне, внутри словно включается часовой механизм, и я едва сдерживаюсь, чтобы не вцепиться ему в волосы, не прекратить эту невыносимую пытку, не заставить его двигаться чуть быстрее, но он все также нетороплив, может быть, он все еще боится... И, когда я, наконец, понимаю, что вот-вот все это кончится вместе со мной, и как будто пытаюсь отстраниться, не может же быть, чтобы он, это уж совсем невероятно, черт возьми, черт, черт, этого просто, так не бывает, это же, господи!!
Он поднимается, не вытирая губ, предоставляя моим глазам наблюдать белесые разводы самого себя, и мне кажется, я снова провалился в болезненный бред, – когда он, расслабленно улыбаясь, невозмутимо говорит своим обычным тоном:
- Какой ты вкусный.
Он пытается обнять меня, но я судорожно отталкиваю его руки, уже ничего не соображая и цепляясь глазами, зубами, губами за теплую мочку его уха, и, кажется, он даже выдавливает из себя смешок, когда мой голос срывается на наркотически исступленный шепот, а мои ладони сами делают то, чего я хотел с первого же момента, когда увидел его – со спины.
- Пойдем в спальню, - голосом перевозбужденной шлюхи не то предлагаю, не то приказываю я, впиваясь пальцами в его восхитительно упругую задницу. И от ощущения его, притиснутого к моему собственному телу, голову срывает окончательно.
Я уже отвык от этого, черт возьми, теперь я чувствую себя неготовым, мое тело как-то не привыкло к этой «выключи свет – ложись в постель – трахни меня» - обстановке. И когда он, отклоняясь под моими губами, инстинктивно опрокидывается на простыни, меня вдруг прошибает чересчур трезвой для ситуации мыслью, и я не знаю, как сказать ему об этом, я же вижу, что он, выращенный на всех этих гомофобских мифах уже приготовился к дикой боли, к тому, как я буду с ожесточением вламывать ему, слава богу, еще не встал на четвереньки...
Я наклоняюсь к нему, впиваюсь в губы, пытаясь отвлечь его от происходящего вокруг, ну же, растворись, перестань думать о своем теле, вот он, мой язык у тебя во рту, чего еще ты можешь хотеть от моего тела, расслабься, я приготовил для тебя сюрприз... И, когда он, наконец, включается, и я понимаю, что он перестал лихорадочно прокручивать у себя в голове картины ожесточенного кровавого секса, его руки скользят по моему телу, я поджимаю ноги, скручиваясь каким-то невообразимым образом, у меня в ушах звенит от того, что вот сейчас, черт возьми, еще немного, чуть-чуть «ловкости рук», и я, наконец, почувствую то, что терзало меня в этих чертовых снах...
Из его горла вырывается какой-то негодующий звук, когда я резко отрываюсь от его губ, распрямляюсь, чувствуя, что он еще не понял, не осознал, одно-другое неловкое движение, и тут до него вдруг доходит, и все, что я могу дать ему в ответ – это нелепая кривая улыбка, прости, я уже не могу думать ни о чем, кроме того, что мне это все-таки удалось, и вот теперь ты здесь, черт возьми, внутри меня, господи, такое ощущение, что выиграл, по меньшей мере, войну, а всего-то и нужно было, что чуть-чуть тебя отвлечь, и пока ты утопал в липких фантазиях на тему того, как я буду с наслаждением причинять тебе боль, сделать все самому и просто направить тебя...
С его лица, наконец, сходит выражение одуревшего разочарования неудавшейся жертвы, его ладони ложатся мне на бедра, и я чувствую, как позвоночник прошибает непередаваемым ощущением, как будто у меня вдруг затекло все тело, а теперь, по капельке, с покалыванием приходит в себя, мне все еще немного больно, но, ччччерт возьми, я сам поторопился, и это стоило того, я чуть откидываюсь на расставленные руки, простыня скользит под вмиг вспотевшими ладонями, веки сами собой опускаются, но я отказываю себе в удовольствии закрыть глаза и просто отключится, механически двигаясь в давно знакомом ритме, я не могу не посмотреть на него еще раз, и, естественно, я вижу в его лице чуть ли не благодарность, потому что так, вот так он знает, он может хоть что-то сделать сам...
Но мне уже наплевать на все это, и ничто не важно, кроме его присутствия во мне, кроме этого невыносимо потрясающего чувства заполненности, как будто не только его тело, но и душа проскальзывает в меня, заполняя каждую клетку, и это, черт возьми, лучшее завершение ночи, и ради этого стоило едва ли не умереть...

...

Пробуждение всплывало постепенно - разливающимся под веками солнечным свечением, звуками уже давно ожившего за окнами города, бледными нарезками всё ещё не успевших выветриться до конца получувств-полуощущений. Я теперь точно знал, что как минимум просыпаюсь не только не в своей комнате и постели, но и уже в окончательно ставшем неуловимо иным мире, и когда открыл глаза, то увидел полностью раздвинутые на окне шторы и, невольно сильнее натягивая на себя простыню, смутно рассмотрел откровенные взоры зияющих окон в доме напротив. Солнечный свет разливался по потолку, и, скапливаясь в углах, струился со стен, и я подумал, что как это странно, что до сих пор почти каждый день держится такая славная погода и что сегодняшнее утро, наверняка, станет последним солнечным утром в моей жизни.
Собственное сознание услужливо заблокировало память, удерживая выливающиеся через край воспоминания о прошедшем, и единственно только больно кольнуло сердце, когда, ещё не обернувшись, я вытянул руку и, замирая в возможном ощущении ответного тепла, вдруг осознал, что рядом никого нет – только прохладные сбитые простыни.
На часах было начало двенадцатого, пытаясь сбросить с себя разведенное на сумрачной лености расслабление, чувствую, что внутри меня как-то странно спокойно, а оттого пугающе пусто. Ничего не меняется, когда я ещё в течение нескольких минут вяло пытаюсь отыскать свои вещи, разбросанные по полу и всё ещё оставившие в себе оттенок застывшей истерики. Всё ещё слишком отчетливо чувствую его запах, словно моё тело было обернуто в невидимую прозрачность всех его прикосновений, слишком ощущаю в каждой складке сбитой постели немыслимое слияние наших тел, меня шатает после сна и я натыкаюсь на мебель, которая кажется откровенно бесстыдной оттого, что слышала нас до последнего исступленного вздоха.
Когда я проснулся, его не было в комнате и это не показалось мне таким уж странным, разве что сердце в очередной раз привычно резануло, я подумал, что и нет в этом всём ничего особенного, он и не должен был быть со мной, и сейчас своим отсутствием он просто деликатно дарит мне идеальное время для окончательного бескровного ухода. Может быть, я с самого начала понравился ему и, может быть, он давно уже хотел меня, и теперь, когда всё случилось, когда кончилось это ожидание в предвкушении удовольствия, к которому он стремился и которое получили мы оба, пора было окончательно разойтись, а то, что я люблю его – не предусмотрено в сценарии, этого не полагалось, и то, что я выпал за рамки возможных быстрых отношений, была полностью моя проблема. Я не хотел ни о чем думать, а уж тем более - заранее жалеть себя, не представляя как я выживу после всего этого, когда всё, что происходило здесь несколько часов назад, каждое его отработанное движение говорило о том, сколько подобных сцен было в его жизни, сколько одинаковых под копирку парней прошло через него, может быть на этих же, впечатывающихся в мою кожу простынях, он занимался любовью с тем парнем, с которым я видел его в клубе, и с другими мелькавшими в темноте лицами, и я ничем от них не отличался, разве что изначально не планировал западать на него вот так смертельно, вообще не думал, с самой первой секунды как увидел...
Он научил меня, как можно легко плакать, не боявшись собственных слез и теперь я мог сделать это - сложившиеся обстоятельства казались идеальными, да и под ребрами что-то жалко трепыхалось, но разрастающийся в груди ком так и не распался на слезы, а остался, удушающим кольцом перехватив горло. Я увидел на полу его брошенную рубашку и просто бессознательно, чтобы оставить себе хоть маленький кусочек его, накинул её себе на плечи, вышел в коридор, отыскав в потемках свою куртку, и вдруг вспомнил о дневнике, который оставил на кухне. Не хотелось отягощать его подобным задушевным «подарком», чтобы после такого славного завершения ночи он узнал, что я на самом деле чувствовал к нему, мог ли я себе возомнить, что знал, какая у него на самом деле душа и что он наверняка расстроится, если прочет мои последние записи, которые единственно были только о нём, мне-то меньше всего хотелось оставлять ему своё присутствие, я даже подумал, что надо было открыть балконную дверь, чтобы проветрить комнату от застоявшейся атмосферы нашего немыслимо безумного слияния.
Я потом так и не мог вспомнить, почему я решил, что проснулся совершенно один в пустой квартире, и поэтому оторопел, когда увидел его, и он, кажется, не слышал моих шагов и так и остался стоять у окна, не обернувшись, спиной ко мне, субтильно-хрупкий, смывшийся солнечным светом в очертаниях силуэт. Тетрадь моя так и лежала на столе, как будто и не тронутая, но это уже было неважно.
Потому что когда я вдруг понял, что вижу его последний раз, то мне показалось, что самому моему темени кто-то приставляет длинное холодное дуло винтовки, тихо клацает предохранителем, через секунду прострелив насквозь через всё тело и лишив, наконец, вечно беснующихся в своём мыслительном процессе мозгов. И я подумал, что если я обниму его в последний раз, то хреново от этого будет только мне одному, а он, ну удивится может или не поймёт, а я, прижавшись к нему, хотя бы на мгновение почувствую себя снова на седьмом небе от счастья.
Мне нравилось обнимать его со спины, просто прижав руками к себе и ощущая его хрупкость, уткнувшись лицом в шею или отросшие волосы, и когда я сделал это – он вздрогнул как от порыва холода, обернулся и посмотрел на меня затмениями разверзшихся в скраденной золотистой радужке зрачков, дрогнув ресницами, словно задержав дыхание, что я не знал, то ли испугал его, то ли просто решил в который раз слишком драматично обмануть самого себя, мимолетно разглядев в его подернувшемся блеском взгляде своё отражение.
Неконтролируемый порыв, я закрываю глаза и опускаюсь вниз, обнимая его за ноги, за острые колени, без единой мысли, заранее зная, что, трусливо щадя собственную нервную систему, и терпение его самого, никогда больше не увижу его, хотя уже мысленно рыдал и молил его о возможности побыть с ним ещё хоть секунду, больше, немного больше времени...

...

Я ненавидел себя в этот день. Это не бессмысленные слова, я не мог смотреть на себя в зеркало, меня выворачивало от одной только мысли, что вот он я, живой и невредимый, еще могу как-то дышать, как-то двигаться, могу медленно разжевывать сухарик, чтобы не травмировать мой чересчур изнежившийся на лекарствах желудок сразу, могу как ни в чем не бывало расстегивать брюки и справлять нужду, могу сидеть у стены и через стакан слушать, как Пауль и Стелла занимаются любовью под приглушенно играющий последний альбом Depeche Mode...
Он ушел, и я даже не пытался его задержать. Я с самого начала знал, что этим все и кончится – он проснется этим утром, ужаснется прошедшей ночи, и я больше никогда его не увижу. Шикарное завершение нашей общей двухнедельной лихорадки, подорванной моими нервами, моим желудком и его чертовой нежностью, при мысли о которой у меня начинает меланхолично побаливать сердце.
Если бы я не боялся умереть в одиночестве, захлебнувшись рвотой во сне, я бы непременно напился. Может быть, я даже позволил бы себе саркастический жест прогулки до «Люкса», поисков там какого-нибудь длинноного мальчика и собачьего траха в ближайшем парке.
Забавно, до того момента, как за ним хлопнула дверь, я верил, что он останется. До того момента, когда последний флюид его запаха не вынырнул в предательски приоткрывшуюся форточку, я думал, что сам остался прежним.
А потом я просто сполз на пол, улегся, свернувшись клубком, на грязный холодный кафель и тупо уставился в порыжевшую полоску плинтуса.
Он ушел.
Ушел.
Я так и не мог понять, что произошло этим утром, когда он вдруг вошел на кухню, и, не говоря ни слова, вдруг сполз на пол, обняв мои ноги каким-то странным обреченным жестом, я попытался опуститься и обнять его в ответ, но отчего-то он решил, что я его отталкиваю и вскочил моментально, и попытался робко меня поцеловать, и я, проклятый сумасшедший дурак, покачал головой. Я не успел ему сказать, что это небезопасно, потому как меня только что вырвало вновь – он, неожиданно резко схватив со стола свою тетрадь, буквально вылетел в коридор. Когда я, сбросив оцепенение, вышел следом, его уже не было.
А теперь я лежал на полу и думал о том, что Бог все-таки чертовски жесток. Хотя с чего я решил, что он вообще обращает внимание на таких, как я?..
Я все еще не отдавал себе отчета в том, что делаю, даже когда, осененный внезапной безнадежной идеей, вскочил, схватил из-под раковины мусорное ведро и вывернул на и без того не слишком чистый стол, и принялся остервенело копаться в его содержимом. Через пять минут я провонял всем, что только смог там найти, кроме того, что мне было действительно нужно – чертовы листки анкеты, на которых были записаны его адрес и телефон, пропали как сквозь землю. Впрочем, судя по тому, что ведро было полупустое, он просто вынес его, пока я спал... Мозг лихорадочно работал, пока я мыл руки, и ноги сами собой понесли меня в коридор, к телефону, и я беспорядочно защелкал кнопками, пытаясь откопать в его чертовой памяти последние набранные номера. «Скорая» и номер моей работы. Все. Его телефона не было, – как будто не было и того практически ночного телефонного звонка.
Я сам отрезал себе все пути. Прелестно. Молодец, мой мальчик.
А потом мной снова овладел безумный ужас – и со странным мазохистским удовольствием я вдруг понял, что мне нравится это состояние чуть подрагивающих рук и учащенного пульса. Мое разлаженное тело мобилизовалось лишь в этом состоянии липкого испуганного стресса. И теперь я мог действовать.
В подобные заведения я не ходил со времен окончания колледжа – слишком «альтернативным» оно являлось для моих тридцати трех лет, по крайней мере, с улицы и, судя по названию, не зря же оно впилось в мою память и не исчезло за целых две недели. Впрочем, внутри магазин являл собой вполне классическое прибежище для бесконечных стеллажей с компакт-дисками и бессмысленными фильмами на DVD; был здесь и закуток с наверняка довольно неприятной порнухой, вызывающе занавешенный шторкой из каких-то цветных бусин, а прямо напротив входа красовалась, видимо, гордость продавцов и хозяев – небольшой стенд, на котором, чуть покрытые пылью, красовались пластинки с кричащими обложками и названиями прямиком из семидесятых. Никогда не понимал я этих странных людей, гоняющихся за всякими там непереиздававшимися альбомами и редкими синглами...
За стойкой, вяло листая страницы какого-то музыкального издания, сидел продавец, которому от силы можно было дать лет двадцать, что почему-то показалось мне странным. Почувствовав мой взгляд, он поднял голову и выжидающе поинтересовался:
- Что-то интересует?
Я замялся, а потом, вспомнив себя прежнего, кивнул:
- Я ищу Николаса Маккарти.
- Не слышал такого, - покачал головой продавец, - А он чего, певец или в группе? Стиль хоть какой?
- Детка, очнись и включи свой жалкий мозг, - брякнул я раньше, чем смог проконтролировать свой порядком раздраженный язык, - Я продавца вашего ищу, Ника Маккарти, мне твоя музыка на хер не нужна!
Парень опешил, но с собой справился быстро.
- Я вообще тут новенький, я такого не знаю. Но я сейчас спрошу, ага, у менеджера...
- Иди, спроси, - кивнул я, опираясь о стойку, почувствовав неожиданно, что силы утекают куда-то словно сквозь пальцы.
В какой-то момент, осматриваясь, я попытался представить его здесь, в этом цирковом балаганчике, вынужденного выслушивать идиотские запросы малолетних торчков, слушающих свой чертов долбежный рейв, или же престарелых уродов, выползающих ближе к ночи, чтобы закупиться порнушкой. Попытался – и мне снова стало страшно... Прошло, по меньшей мере, минут десять, за которые я успел изучить весь скорбный ассортимент кричаще-вульгарных журналов, валявшихся на прилавке, а потом, наконец, вернулся шуганутый мной мальчик с каким-то отвратительного вида мужиком в синей пятнами пропотевшей рубашке и круглых а-ля Леннон очках.
- Вали отсюда, - рявкнул он на парня, и тот послушно исчез, - Вы кто будете? И на черта вам сдался Ники?
Этим прозвищем меня резануло так, словно этот кабанистого вида менеджер воткнул мне нож под ребра.
- Так я слушаю, приятель. Зачем вы его ищете?
- Дело личного характера, - сквозь зубы прошипел я, - Где мне его найти?
- Личного, говорите. Ну, я так и думал, по правде сказать, - он перегнулся через стойку, - Слушай, ну оставь ты его в покое, а?
Я почувствовал, как мои глаза ощутимо округлились.
- Ну, ты же знаешь сам, сучка она, сестра твоя, отстаньте от парня, чего вы ему на пару нервы треплете...
- Я не понимаю, - только и смог я выдать, не соображая, о чем он, о какой сестре, - Какого черта вы лезете не в свое дело? У него остались кое-какие вещи, которые...
- Скоты вы все-таки, вся семейка, - буркнул он, - Такой парень был, пока вы его не задолбали, у меня никто столько за смену не оборачивал...
Из магазина я вышел потный, усталый, с покалыванием в кончиках пальцев – не переставая брюзжать и поливать дерьмом меня и ту девушку, которая, кажется, и была пресловутой бывшей Николаса (от одной мысли об этом у меня скрутило желудок), менеджер все-таки начеркал на каком-то мятом чеке его адрес. И теперь мне осталось только...
Он жил в блочном многоэтажном доме в глубине квартала. Я еще и еще раз перечитывал данный мне адрес, пока в сетчатке глаз не отпечатался номер квартиры – 68. А потом я задержал дыхание и зашагал к парадному.
Как и следовало ожидать, двери был открыты едва ли не нараспашку, и лестничные пролеты встретили меня кошачьей вонью и спаленными почтовыми ящиками. Лифт не работал, и я понял, что едва ли дойду пешком – сердце и так бултыхалось где-то в глотке, я ведь забыл с утра принять таблетку, и в желудке не было ничего, кроме двух жалких ржаных крошек...
Он открыл дверь сразу же, как будто знал, что это я. Просто встал в дверном проеме, босиком, молча, сложив руки на груди, и я тут только понял, что на нем – все еще моя рубашка, он так и ушел...
В голове у меня бешено стучал пульс, я попытался что-то сказать, но изо рта вырвались только какие-то бессвязные междометия, а он все смотрел на меня, и мне вдруг стало так больно, что я, не успев даже понять, что делаю, вдруг осознав все, что происходило со мной в этот бесконечный день, я, будто поменявшись с ним местами в очередной раз, медленно сполз к его ногам, на колени, но не решился обнять его, просто уткнулся лбом в его холодные пальцы и понял, что если сейчас он выгонит меня – я уже не пойду домой, я сдохну здесь же...
Я услышал его вздох, почувствовал, как руки, ставшие мне такими родными за каких-то два дня, поднимают, расправляя, мои плечи, и, едва успев встретиться с ним глазами, понял, что опять, как это уже бывало, погружаюсь в бессмысленное беспамятство прямо на пороге...
С той лишь разницей, что теперь я пришел к нему сам.
Боже, как странно... все... повторяется...

...

Я сразу, ещё с первых дней понял, что ему доставляет определенное удовольствие добивать меня до последнего, лишая самого крохотного шанса на хоть какое-то возможное восстановление, и думаю, вряд ли это издержки его профессии - просто кое-какие вампирские замашки личного характера. Наверное, у всех людей в голове иногда прокручиваются некие разной степени вероятности сцены с их собственным участием, немыслимые диалоги или действия, которые они вряд ли когда совершат и, когда я шагнул обратно в свою прежнюю блеклую жизнь, оказался в скучных стенах своего раннего существования, то автоматически не мог поверить, что всё, кончилось, что пошли титры, и сознание тут же принялось истерически услужливо подкидывать мне роскошные, чуть ли театрализованные сцены выяснения наших отношений... И когда я открыл дверь, и увидел его, то даже не удивился, просто воспринял его как неожиданно и ненужно воплотившуюся картинку своего воображения, несмешную шутку реальности, разве не могло не казаться издевательским его присутствие теперь, после такого душераздирающе нелепого прощания утром, когда я как самый безнадежный идиот, надеялся, что он в самую последнюю минуту попросит меня остаться...
Ведь меня уже так тошнило от самого себя, за это короткое время так легко расклеившегося на столь отвергаемое мной самим немодное чувство любви, почти выворачивало от возвышенно отфильтрованного восприятия всего происходящего, и сейчас я намеренно отказывался от ощущения кровотока в собственном теле, не веря ни в одну эмоцию или ещё какую дрянь, так легко играющую у меня в крови. А теперь ещё и он был передо мной, и я уже просто не мог выносить его присутствия, не знал и не хотел вообще взаимодействовать с ним, просто разговаривать, и уж тем более – приглашать к себе, в свой ограниченный серый мир, давая ему тем самым лишний раз почувствовать своё значение для меня. И вовсе он теперь мне не казался хрупким и несчастным, привычная болезненность в бледно-острых чертах и по-прежнему слишком неопределенный взгляд, чтобы можно было окончательно понять, что ему нужно от меня. Зачем он пришел – уж не забрать ли назад свою рубашку или, черт возьми, из чувства профессионального долга дать мне последний совет, в котором я, конечно же, без сомнения нуждался, господи, ну что ещё от меня может быть нужно...
Уйди, просто, чтобы тебя не было, панически думал я, просто не раздражай восприятие, если уже привычно видишь меня насквозь и знаешь, как действуешь на меня, особенно после этой чертовой бессмысленной ночи, зачем добивать до последнего, зачем... И в глазах его теперь вообще ничего не было, только зрачки слишком явно затягивали в болезнь – единственное, во что можно было верить, и я ничего опять не понимал, просто потому что передо мной был больной, бледный, почти отключающийся от слабости человек.
Когда я поднял его, он пошатнулся, и просто бессмысленно, почти нелепо улыбаясь, уткнулся мне в шею сухими, горячими губами, от него веяло жаром, может быть уже температура, мелькнула бесстрастная мысль, а он всё продолжал пьяно улыбаться, почти наркотически и это казалось настолько отвратительно неуместным и диким, что я глазам поверить не мог – как можно было вообще быть такой откровенной сволочью... Стоило ли именно в этот момент вспомнить о том, в кого он превратил меня за эти дни, окатывало холодом и дерущим всё живое чувством огненного стыда, когда я просто пытался назвать себя тем, кем я теперь стал, не сопротивляясь, добровольно, чуть ли не умоляя его продолжать делать со мной всё, что угодно, знал бы я об этом заранее, просто бы смалодушничал, покончив жизнь самоубийством... А он, черт его возьми, улыбался, находясь где-то на невидимой грани одного ему известного пьяного состояния, и меня даже на секунду опалило ужасом одной единственной бредовой мысли, что, может быть, он всего лишь на всего наркоман и вся эта его проклятая болезнь – просто самая элементарная наркотическая ломка...
В этом свете всё пережитое за последние дни мгновенно испепелялось, оказываясь слишком бесстыдно обыкновенным, и этот кошмарный человек, так издевательски царапающий своей бессмысленной улыбкой, господи, кем, кем он был, снова так привычно прикасающийся ко мне, какой-то гребанный вирус, и разве я без всего этого уже не успел полностью пропитаться им... Хотелось выбросить его присутствие, как я когда-то вырвал страницы из собственного дневника, и когда я ударил его – почти бессознательное действие на уровне инстинкта самосохранения – вид алого развода крови на его побелевшем лице не отрезвил, а наоборот окончательно окунул меня в ледяной хаос страха, потому что, черт возьми, улыбка его так и не исчезла...
Мне казалось, что теперь я точно должен убить его, за то, что он забрался ко мне в душу, в самые кончики нервов, заставив сместиться мой мир с прежней точки... Хотя я уже потом не думал обо всём этом, когда он, не выдержав второго удара, рухнул на колени, меня завораживал один только вид хлынувшей из его носа крови, мгновенно впитавшейся в ставший теплым и влажным воротник.
И когда он опрокинулся на пол, несколько секунд оставшись лежать без движения, я, не веря в происходящее, ударил его снова, получая дозу какого-то своего жалкого, убогого возбуждения, увидев, как его голова от ударов безвольно откидывается назад, как будто бы он был в истоме... В этот маленький промежуток времени мне удалось почти окончательно сойти с ума, потому что он не мог защититься – был слишком слаб физически, и когда, придя в себя, я остановился, он закашлялся, захлебнулся кровью и желчью, а я вернулся в себя прежнего, ужасаясь себе и обнимая его... Ободранные костяшки пальцев саднило, моя кровь окончательно соединилась с его, и теперь я навсегда был заражен им, теперь он моя смертельная болезнь, и я ненавижу и люблю его за то, что он подарил мне единственный смысл в бессмысленности всей моей жизни – возможность быть зависимым...
Когда я приподнял его за плечи, он открыл глаза, наводнившиеся золотистой прозрачностью, и я не видел в них ни ужаса, ни страха, ни слишком явной боли, впервые – не дрожащий блеск, и окончательно впадая в панику, я не мог больше выдерживать не секунды этого его настолько очевидно трезвого, ясного, здорового взгляда...
Собственные размытые действия плохо отразились в памяти, мне хотелось бесконечно целовать его в разбитые губы, в свежие сочащиеся ссадины, чтобы понять, что это всё нужно было, весь этот бред, ему и мне. Красные разводы в раковине и потеки в ванной, отражение в зеркале его потускневшей, в мазках крови, челки, понимание того, что между нами не было и не будет сказано ни единого слова до последнего момента, когда он, наконец, находит в себе силы дать мне поцеловать его, и перед тем, как закрыть глаза я не успеваю прочесть в его взгляде, что я – псих.

...

Безумие, как выяснилось, так легко принять... Просто раствориться в нем, как в единственно правильном состоянии измененного сознания, когда ты чувствуешь, как костяшки пальцев, еще ночью скользивших по твоему телу в судорогах удовольствия, неожиданно с силой врезаются в челюсть, в подбородок, и ты еще что-то ощущаешь, в полудымке, в розоватом удушающем тумане пробуешь собственную кровь на вкус, а потом пол едет куда-то в сторону, ты падаешь на колени, сворачиваешься изломанным комком у его ног, а он продолжает вколачивать в тебя свои уже разбитые руки, и вдруг понимаешь, что за одно только ощущение его, наклонившегося над тобой, кое-как приподнимающего, заглядывающего в расширившиеся от боли зрачки, за одно только его присутствие перетерпишь еще тысячу ударов, разрешишь перекусить вены и артерии, - но только чтобы глаза в глаза, и твоя кровь – на его руках...
Мне казалось, кто-то из нас двоих сошел с ума.
Теперь я понял, что оба.
Я еще не пришел в себя, когда он – с легкостью, невозможной после произошедшего только что – просто поднял меня на руки, и я каким-то краем затухающего сознания почувствовал его локти, сжимающие мои колени, тепло, бьющее от его тела, несмотря ни на что, и просто уткнулся залитым кровью лицом прямо в рубашку, и попытался отключиться, но сознание отчего-то было предельно ясным. Почему-то мне хотелось улыбаться, и я не смог сдвинуть разбитые саднящие губы, даже когда он, кое-как удерживая меня на ногах, прошелся по лицу смоченным чем-то едким полотенцем, и было странно видеть, как все оно окрасилось густо-алым, и мне вдруг стало смешно – вся кровь из меня что ли вытекла... Но я не успел ничего и подумать, он бережно развернул меня к себе, я почувствовал, как в поясницу упирается холодный фаянс залитой кровью раковины, а потом он осторожно, с каким-то странным благоговением, прижался к моим губам, мне стало невыносимо больно, вот теперь, наконец-то, до меня добрались эти чертовы чувства, и, казалось, впейся он в меня зубами, было бы не так дико.
Когда, наконец, он остановился, все еще придерживая меня за плечи, я открыл глаза, чувствуя, как запоздалая слабость заполняет голову, меня не клонило в сон – боль оказалась странно сильной, но перед глазами все было словно сквозь размытую линзу чужих очков, он смотрел на меня, он был так близко, и губы, подбородок, левая скула его были перемазаны моей кровью, как какой-то нелепо яркой краской.
Я попытался сказать то, что давно вертелось у меня на языке, но губы совершенно не слушались, и получились лишь какие-то жалкие вздохи, а потом он снова взял эту свою тряпочку и принялся стирать кровь, едва ощутимо, будто боясь нарушить и без того искореженную целостность моего чертова тела. Он тяжело, устало дышит, ладонь с влажной, уже пахнущей кровью тканью скользит по скулам, зачем-то сползая на нетронутое горло, и я вновь и вновь понимаю безнадежную отсталость реакций своего измученного тела, когда он одной рукой берет меня под подбородок, уже отнюдь не бережно сжимая горло и чуть приподнимая голову, стирает влажные подсыхающие разводы, а потом внутри меня что-то вздрагивает, когда он, снова опускаясь ко мне, губами обводит ключицу, его ладони спускаются куда-то вниз, может быть, он опирается о раковину позади меня, и я опять ничего не чувствую, кроме холодно-влажных губ, и, в конце концов, кто-то жестоко издевается над нами обоими, потому что я опять, непринужденно, словно престарелая симулянтка, сползаю в долгий, гулкий обморок, с той лишь разницей, что теперь у меня нещадно ноет затылок...
Прихожу в себя на постели, пахнущей сном и какой-то сыроватой затхлостью, в голове появляется бессмысленное предположение о том, что он, наверное, забыл закрыть окно, когда шел тот последний чертов дождь, вот белье и отсырело... Что за бред лезет в голову, накрытую болью, как тесной меховой шапкой, я поеживаюсь от холода и обнаруживаю полное отсутствие свитера и рубашки, в которых, кажется, пришел сюда. Сажусь. Голова трещит, словно после долгой и нудной попойки, мне холодно, я чувствую, как поясница покрывается мурашками, оглядываюсь на огромное зашторенное окно, но серые не то от старости, не то от пыли занавески не колышутся, и я так отстраненно неожиданно понимаю, что меня знобит, а на краю постели лежит рубашка, просто фланелевая клетчатая рубашка, старая и застиранная, блеклого сине-красного цвета. Я ныряю в нее, даже не расстегнув пуговиц – она мне чуть велика в плечах, и меня будто сворачивает в кокон, я чувствую себя духовным мазохистом, самым последним извращенцем оттого, что при одной только мысли, что когда-то давным-давно он надевал ее, где-то в районе моего желудка приятно теплеет.
Не рискуя подниматься на ноги и чувствуя опасную тяжесть в горле, я оглядываю комнату, с удивлением понимая, что подсознательно все-таки рисовал для него какой-то мир, и теперь было странно находить его реальное пристанище таким... убогим. Меня резануло этим словом даже мысленно, но я ничего не мог с собой поделать – продавленная старая тахта, серые простыни, покрытые пылью лакированные поверхности стеллажа, которому было, наверное, даже больше лет, чем мне, желтоватые обои... Как будто здесь все застыло в году разделения Германии, причем по другую сторону стены...
С чего это меня потянуло на патетические исторические сравнения? Господи, мне вдруг захотелось снова как следует проблеваться, если б только была гарантия, что гудящая, непривычно сильная боль в затылке, наконец, утихнет, но кто же мне ее даст...
На полу у постели стройно выстроился ряд пустых бутылок из-под темного пива, тут же валялся пульт от телевизора, покрытый изрядным слоем пыли, стоял, задвинутый едва ли не под тахту, корпус какого-то древнего автоответчика.
Тихо. Пыльно. Пусто.
Я не мог поверить, что он изо дня в день жил здесь, просто существовал - спал, смотрел телевизор, сюда приводил женщин, занимался с ними любовью вот на этой тахте с едва ли не торчащими пружинами.
Я сидел, натянув рукава рубашки на самые пальцы, подтянув колени к груди и бессмысленно выцепляя взглядом коричневые разводы узора на обоях, когда, наконец, приоткрылась дверь, и на пороге появился он.
Впервые за несколько прошедших дней я вдруг понял, что и представить себе не могу – что будет дальше.
Что будет теперь.

...

После всего случившегося странно было вести себя так, будто ничего не произошло, не вспоминая, не думая наперед, ничего не предугадывая, просто окунуться в быт - некоторое время, после того как он пришел в себя, я таскал его в ванную, собственной кожей ощущая его холодный, липкий, мучительный озноб, умывал его, давал пить кое-какие нашедшиеся у меня жалкие лекарства, пытался кормить, не разговаривая, не улавливая взглядов и вообще ни о чем не думая. Кажется, мы с ним уже перешли грань словесного обмена репликами, говорить, формировать связно мысль я уже просто не мог, то ли разучился, то ли просто сам начинал отключаться от усталости, скопившейся за эти несколько адских дней, а потому на часто нависающую между нами почти физически ощутимую тишину уже не обращал внимания – в его присутствии я никогда не мог чувствовать себя абсолютно комфортно, разве что на грани перманентного срыва.
Помню, когда-то в детстве, когда я однажды отравился, и уже потом, если испытывал слабость, мама всегда поила меня крепким чаем с сахаром, говоря, что он возвращает силу в организм, и вот так вот я сейчас, почему-то следуя этому забытому полусказочному совету, поил его дико сладким, крепким, горячим чаем из огромной кружки, он хоть и давился, но пил, даже пытался улыбаться, откидывая голову на подушку, разметав русую челку с редкими, рваными, почерневшими от высохшей крови прядями.
Мы не разговаривали, кажется, с самого сегодняшнего утра. Тускло горел торшер в углу, в его свете таяли пылинки, поднимающиеся от каждого нашего случайного движения, мне хотелось проветрить комнату, но сгущающиеся сумерки за окном становились всё холоднее, и лишать его сейчас с таким трудом приобретенного тепла казалось совсем лишним. Я просто сидел на краю его постели, не смотря на него, просто ощущая его присутствие, и ни о чем, вообще не думая, не зная, стоит ли извиняться за то, что я причинил ему боль - это казалось нелепым, так же как и любые намеки на хотя бы призрачную мысль о том, что нам теперь обоим делать... Одновременно мне было невыносимо тягостно оттого, что теперь он окончательно знал всё о моей прежней жизни, ведь я не хотел, чтобы он видел, кем я был до встречи с ним, чем я жил раньше и каким воздухом дышал. Хотя, скорее всего, ему было всё равно, просто не до этого, и я снова мысленно ненавидел себя за то, что извечно ослепленный собственными невозможными ощущениями происходящего, никогда не задумывался о том, каково приходится ему, как его психика воспринимает всё случающееся между нами, было ли ему хоть раз по-настоящему страшно или приятно, неловко или обидно...
Самым невероятным казался наш обмен пространствами, особенно после того, как я на несколько бесконечных суток оказался у него, а теперь он был у меня, и, оказывается, я так устал от этой смены разноуровневой реальности, что мне практически не было стыдно за окружающую нас неуютно затхлую атмосферу, даже за оставшийся из прошлой жизни рисунок сердца, сделанный помадой прямо на обоях кем-то из последних моих бывших...
- Почему ты не спрашиваешь... зачем я пришел к тебе?
Я не обернулся, не посмотрел на него, заранее зная его подсвеченный взгляд, легкую судорогу боли в разбитых губах, когда он произносил эти слова – первые за сегодняшний день.
Я не стал даже пожимать плечами, потому что вопрос этот наводил рябь на неохотно успокоившиеся слои мысли, заставлял перебирать причины и следствия, устанавливать трезвые связи под давлением мгновенно взволновавшихся заново чувств, а я так устал от всего этого, что просто решил не отвечать, пока не вспомнил о том, о чем, по крайней мере, я ещё не говорил ему вслух, и просто, чтобы разбавить сгустившуюся тишину, всё так же не смотря на него, не оборачиваясь, самым обыкновенным голосом, как будто бы спрашивал, не хочет ли он ещё чаю или, может быть, нужно выключить свет, если он мешает... Просто сказал, что люблю его.
Даже не видя его, я почувствовал, как он застыл, может, уловил это по ритму его дыхания, по движению воздуха и в очередной раз, уставши, отказался думать о том, какой я трогательный дурак, хотя именно в этот момент, когда я говорил эти простые три слова, я не вкладывал в них никакого огромного смысла, просто сказал их самым обычным тоном, но как всегда запоздало понял, что только сейчас, в этом его состоянии, ему только и не хватало слушать мои столь осточертевшие душевные излияния.
Так хотелось закрыть глаза и уснуть, проспать как минимум часов двадцать, или может быть вообще не просыпаться, остановив все психические процессы, не двигаться ни назад – в свою прошлую жизнь, ни вперед – к нему, а, потом, если мне и удастся проснуться, не приходить в состояние трезвого рассудка вообще никогда, пребывая единственно в состоянии полусонной амнезии. Но органы чувств работали по-прежнему, и даже не только в привычном режиме, а ещё более остро и чувствительно, я уловил движение, порыв тепла и дыхания, он оказался рядом, и в следующую секунду его голова оказалась у меня на коленях. Брови свело легкой судорогой, как будто по его телу проходили невидимые волны боли, скулы покрывала неровная вязь сползающих к губам свежих, едва затянувшихся ссадин, в голове у меня на мгновение привычно вспыхнул ужас от понимания того, что я собственными руками рассек эту его почти прозрачную кожу, что я вообще смог причинить ему боль и что он даже не пытался хоть как-то сопротивляться... Я не хотел трогать его, боялся прикоснуться, просто, наверное, был благодарен ему за всё это мимолетное безумие, не понимал, почему он терпит меня, почему не ненавидит...
Всё совершалось само собой, действия опережали мотивы - коснулся губами сначала виска, потом мягкой линии сомкнувшихся ресниц, когда он закрыл глаза, кожа век была такой нежной, теперь я так боялся сделать любое лишнее грубое движение, боялся слишком явно ощутить захлестывающую его боль... Его губы были очень мягкими, и когда я почувствовал знакомый слабый металлический вкус - попытался отстраниться, но он не дал мне сделать этого, впервые не отпуская, почти с силой притянув к себе за шею, давая ощутить вкус его боли в заново сочащихся кровью губах.
Мне казалось, что я вижу его так близко, что могу рассмотреть каждый золотистый кристаллик радужных оболочек глаз, призрачные переплетения вен под совсем тонкой кожей на запястьях, собравшуюся в уголках губ кровь, и одновременно выхватывал взглядом всего сразу – остро очерченные колени, ломкий сгиб руки, линию ключиц, уходящую в бежево-замшевую тень под одеждой. Он вздрогнул, ощущая обнажившейся кожей груди порывы воздуха от моих движений, когда мои пальцы сами собой расстегнули пуговицы...
- Если ты не хочешь, я просто буду целовать тебя, только целовать, - какие-то мои слова, бессвязные, между поцелуями, потому что голова уже шла кругом от его чуть сорванного дыхания, неуместного осознания своей мимолетной силы над ним, ведь я, только я сейчас мог делать ему приятно или больно, я мог остановиться или довести его до конечного предела...
Он ничего не отвечал мне, казалось, я уже снова забыл, как звучит его голос, какие в нём интонации, только слышал как он дышит, чувствовал болезненный жар, и когда мои губы вдруг неожиданно сомкнулись на его заострившемся левом соске, впервые ощутил собственное переполнение от его вливающегося внутрь меня пульса... Беспорядочное движение пальцев, ослабляющих и избавляющих от сковывающей нас обоих одежды, его обвившие меня руки, и дальше всё происходящее выхватывалось обрывками, ослепляя цветами и вкусами...
Перламутрово-розовая слизистая его окровавленного рта... Подернувшийся дымкой разведенного на боли наслаждения взгляд, чуть посверкивающие капельки на ресницах - пот или слезы... Красные следы от моих перепачканных его же кровью губ на коже, вниз, к животу, его вязкий вкус и запах, и сразу обнимающее изнутри атласное ощущение проникновения, и прилив разъедающего, как известь, жгуче ядовитого, почти издевательски невозможного удовольствия... Его взметнувшиеся волосы, запрокинувшаяся голова и горло в слабых кроваво-молочных потеках... До самого молниеносного, прошивающего насквозь электрического разряда вдоль позвоночника, когда, кажется, сердце остановилось, не успевая дать последний раз выхватить глазами его...
Ведь мы... забыли... выключить свет...

...

Вода бежала по бортикам ванной, смывая бурую коросту подсохшей крови с фаянса и с моей собственной кожи, я же закрыв глаза и прислонившись к ледяному кафелю стены, стоял под потоком чуть теплой воды и пытался ни о чем не думать. Вообще ни о чем. Ни о предыдущих неделях моего сумасшедшего существования, ни о сегодняшнем дне, ни о том, что он сейчас спит, растянувшись на боку и обнимая пустой комок одеяла, которым несколько минут назад был я, ни о том, как чертовски больно чувствовать едва поджившими губами растравливающие струи воды... Бессмыслица. Полная бессмыслица – все, что сейчас в моей голове, под саднящей стянутой кожей, покрытой ссадинами, под чертовой этой челкой, слипшейся на крови. Все это – ничего не значит. Раньше я думал бы о том, как теперь быть. Может быть, всерьез полагал бы, что уместно будет заводить все эти извечные разговоры якобы влюбленных людей, которые решили, что они – идеальная пара, и должны жить вместе. Я всерьез разглагольствовал бы о том, кто из нас к кому переедет, задумался бы, что нам теперь есть и на какие деньги – раз уж мы, такие недальновидные ублюдки, ушли с работы одновременно... Раньше я был чересчур благоразумным. Все еще раньше, но уже ближе к нынешним дням я бы попросту оставил где-нибудь на видном месте его адрес, заявляясь пару раз в неделю ради такого божественного перепиха, звал бы его на вечеринки и с огромным удовольствием демонстрировал бы всем тем великовозрастным онанистам, которые мечтают меня поиметь...
Каким же я был дерьмом, сказал бы я сегодня с утра.
А теперь мне плевать.
Меня просто не существует. Я растворился в нем – каждой молекулой своего бессмысленного тела, каждой цепочкой клеток и генов, обменявшись возможными секрециями организмов и секретами сознаний, и сейчас, когда он как будто не со мной, я чувствую впечатавшийся в мою кожу намертво едва заметный слепок его собственного тела, я все еще чувствую теплые вздохи на щеках, осторожные прикосновения губ, неловкую горячность движений...
Со мной. Во мне. Навсегда.
Я сошел с ума, знаю. Я же не верю в любовь. Я же не умею любить.
Вода остывает, уже не успевая добраться до моего тела, и я закручиваю кран, выхожу из ванной, чувствуя, как босые ноги обжигает холодный пол. Не вытираясь, как будто забыв, зачем это нужно, с трудом натягиваю джинсы на влажную кожу, порывшись в ворохе его грязной одежды в тазу под раковиной, нахожу свой свитер, покрытый бордово-коричневыми пятнами, и рубашку с окровавленным воротником.
Моя одежда пахнет его телом.
Одеваюсь.
Вода с кончиков волос капает за шиворот, меня пробирает дрожь, в зеркале отражается усталый человек с горящим наркотическим взглядом, и, будь я писателем, именно он стал бы идеальным описанием самоубийцы... Ввалившиеся глаза, из зеленых внезапно обесцветившиеся, посеревшие окружности, покрытые медной сеткой радужной оболочки, резкие скулы, о которые можно порезаться. Я стал бы звездой малобюджетного фильма ужасов. Впрочем, мою жизнь и так уже снимают на какую-нибудь чертову небесную камеру. Я герой «Догмы». Я идиот из покет-бука. Я пишу на зеркале зубной пастой, и через несколько секунд мое лицо на блестящей поверхности перечерчивает белая надпись.
«Я люблю тебя».
Выхожу в коридор, едва переборов соблазн вернуться в комнату и взглянуть на него еще раз. Мое пальто висит на вешалке рядом с его курткой, и я ловлю себя в тот момент, когда погружаюсь лицом в подкладку, чувствуя запах его жизни, впитавшийся в податливую ткань. Он пахнет мятой, чужими сигаретами, усталостью.
Я не знаю, что со мной происходит, и зачем я это делаю, зачем опять и опять пытаюсь сбежать. Можно ли любить так сильно, что это доставляет тебе боль? Я не знаю. Я никогда никого так не любил. Вообще никого не любил. Никак.
А потом – еще одно секундное помешательство, и я вытаскиваю из рукава куртки его платок, тот самый, красно-белый, и повязываю на собственное горло, нелепо пытаясь ему подражать, – а на самом деле, до дрожи в кончиках пальцев мечтая безболезненно взять с собой кусочек его.
Сую ноги в ботинки.
Я робот. Меня не существует. Я не понимаю, что я делаю, и зачем. У меня разрывается затылок от тягучей, пульсирующей боли.
Я люблю тебя.
Тогда скажи мне, почему я опять пытаюсь сбежать?
Когда я поворачиваю торчащий из-под ручки ключ, до меня, наконец, доходит значение тихого звука, который так предусмотрительно не различил мой слух.
Шаги. Теплые руки, опускающиеся на плечи. Дыхание, щекочущее мочку уха:
- Ты хочешь моей смерти? – спрашивает его голос без единой ноты сна. Я стою, прижавшись лбом к двери.
Замолчи. Оставь меня. Чего ты хочешь. Чего хочу я. Я ничего не понимаю. Я устал. Мне страшно. Мне больно.
Я люблю тебя.
Я люблю тебя.
Я не могу разжать губы и произнести эти чертовы три слова.
With your kiss my life begins, поет Дэвид Боуи этажом выше, и я чувствую, как без единого усилия его руки разворачивают меня, и миг спустя я уже не могу вынести темно-синего взгляда глаз, который, мне кажется, я знал всю жизнь. А потом вдруг потерял - и только теперь обрел вновь.
Он целует меня в уголок губ, мягко, едва прикасаясь, и я чувствую, как мое сердце ширится, расправляется, становится огромным, и с каждым ударом, гулко отдающимся по ребрам и в грудной клетке, я понимаю, что я все еще жив.
Нет, не так.
Я наконец-то жив.
- Это мое, - говорит он, прижимая меня к себе так крепко, что мое и без того ноющее сердце на секунду ослепляет болью.
– Это мое, - шепотом повторяет он, целуя меня.
И я понимаю, что он говорит не о платке.
Hosted by uCoz