Доброе утро, герцог
Глава первая

Однажды, промозглым серым утром в середине октября, когда я сидел за столом у себя в кабинете и, попивая глинтвейн, просматривал газеты, поражаясь тому какую порой нелепицу нам выдают за важнейшие новости, с первого этажа меня позвал дворецкий, причем весьма взволнованным голосом.
Тревор служил в нашем доме столько лет, сколько помнил себя я, а до того еще лет двадцать, и за это время стало очевидным то, что он из тех слуг, кто предпочтет все решить сам и получить за то выговор, нежели побеспокоить хозяев по пустякам, особенно если дело происходит утром. Так что в этом случае я мог предположить, что речь идет о чем-то из ряда вон выходящем, раз уж он даже не потрудился подняться, а окликнул меня из передней. Видимо, дело было действительно важным – я слышал, что кто-то пришел - но раз уж Тревор, истово соблюдающий все приличествующие ритуалы, не подал мне визитной карточки гостя… Спускаясь по лестнице, я терялся в догадках, а ответ ждал меня на первом этаже, представший передо мной в виде растерянного дворецкого и изможденной наружности молодого человека, совершенно мне незнакомого, нетвердо стоявшего на пороге в луже дождевой воды, натекшей, видимо, с его и без того сомнительно потрепанной одежды.
От нелепости момента я растерялся и молча перевел взгляд на Тревора, забывшего о своих обязанностях напрочь и попросту стоявшего, сложив руки за спиной. С минуту все трое мы сохраняли молчание, а затем заговорил неизвестный гость. Впрочем, «заговорил» - это громко сказано. Пробормотав какие-то слова, из которых я уловил лишь хорошо мне знакомую фамилию Уэйкфилд, он бессильно осел на пол и, кажется, потерял сознание.
Тревор посмотрел на меня вопросительно, мне же оставалось лишь за голову схватиться. Не прошло и двух лет после смерти моей жены, а случилось именно то, чего я так боялся. Ее брат все-таки явился, и ничего хорошего мне это не сулило.

Моя жена, леди Анна Фэйрфакс, урожденная Уэйкфилд, скончалась от чахотки чуть более полутора лет назад, во время нашего путешествия по Франции. Злые языки поговаривали о том, что я имею к смерти Анны самое прямое отношение и будто бы даже сам отравил ее, чтобы единолично владеть всем состоянием, доставшимся ей в наследство от отца. Говорить о том, что слухи эти беспочвенны и попросту жестоки по отношению к человеку, в двадцать восемь лет оставшемуся вдовцом и потерявшему единственного друга и любовь, не имеет смысла. Общество по-прежнему остается беспощадным к счастливым людям и с радостью набрасывается на них, стоит лишь тени набежать на их жизнь. Так же это произошло и со мной.
Анна умерла, и я остался в одиночестве, допуская в свой круг лишь друзей, прошедших со мной в жизни не одно испытание, а из слуг и вовсе только дворецкого, служившего еще моему отцу. В клубах мое имя еще не мало потрепали, но ответить на все это я мог лишь упорным молчанием – не в моих правилах опускаться до уровня сплетен и оправданий. Особенно если вспомнить о том, что пресловутым наследством от Уэйкфилдов был трехэтажный особняк, окнами выходивший на набережную Темзы; в то время как собственное состояние моей семьи, немалую часть которого я заработал сам, исчислялось суммами в несколько раз превосходящими цену особняка, за который, как поговаривали мои вчерашние гости, я и расправился с бедняжкой Анной.
Едва успев разобраться с похоронами, выслушав с тысячу соболезнований и осознав, что шепот за моей спиной не утихнет еще несколько недель, я поспешил окунуться в дела, дабы не оставить себе времени на пустые воспоминания. Анна была человеком потрясающе деятельным и энергичным, и я знал, что она никогда не простила бы мне опущенных рук и тихого пьянства, к коему порой скатывались люди нашего круга, оставшись наедине со своей тоской.
Поняв, что прошлого не вернуть, я с головой ушел в настоящее, сперва решив разобраться с ее последней волей. И вот тут я должен сознаться, что, несмотря на свою полнейшую невиновность в том, что мне приписывали, ангелом я никогда не был. Умение ценить все, что проходит сквозь мои руки, перешло мне в наследство от отца, и я никогда не считал это качество плохим – в работе оно лишь помогало мне. А вот в частной жизни заставило поступить бесчестно.
Половину нашего пресловутого дома на Темзе, принадлежавшего, как я уже упоминал, Анне, она завещала своему брату Александру, которого, по слухам, распускаемым нашими безудержно любопытными дамами, дядя отправил в Индию на несколько лет из-за «определенного рода неприятностей, не делавших чести молодому человеку из приличной семьи». Что это были за неприятности, я не выяснял и, положившись на чужие слова о том, что Уэйкфилд - младший не вернется в Англию еще, по меньшей мере, три года, в первый и, надеюсь, последний раз в своей жизни я пошел на преступление совести. Благодаря некоторым связям и, что таить греха, немалым деньгам, дом, в котором я был счастлив, жизнь моя имела смысл, а любовь жила, воплощенная в самой прекрасной женщине в этом мире, стал моим безраздельно. В документах теперь значилось мое имя, и я мог ни о чем не беспокоиться – единственно кроме возвращения того самого Александра из его экзотической поездки.
Едва же я успел прийти в себя и попытался продолжить свою остановившуюся жизнь, как ее не замедлили вновь поставить под угрозу. Обессиленным после долго путешествия молодым человеком у моего порога оказался никто иной, как Александр Уэйкфилд собственной персоной.
В тот же вечер я послал за Эрскином, одним из немногих оставшихся у меня друзей, практикующим врачом, да к тому же еще и специалистом по всем этим новомодным заболеваниям с непонятными названиями. Впрочем, у Александра он установил лишь инфлюэнцу, вызванную, по-видимому, резкой сменой климата и утомительным путешествием, не забыв при том сообщить мне, в каких тяжких муках приняли бы смерть и мы с Тревором, будь это какая-то особая индийская лихорадка, которую, хвала господу, Уэйкфилд умудрился не подхватить.
Словом, теперь мне предстояли томительные дни ожидания, пока покой, отдых и лекарства сделают свое дело, и я смогу узнать, зачем же брату Анны понадобилось приезжать в наш дом.

Однако в полной мере насладиться спокойными деньками мне не удалось – уже через три дня Уэйкфилд окончательно пришел в себя, поблагодарил Тревора за заботу и разложенный багаж и пожаловал на завтрак самостоятельно.
Как и всякому человеку с не слишком чистой совестью, мне только и думалось, что о несчастном этом доме и о том, что, не успев и чаю выпить, обделенный наследник набросится на меня, потрясая кулаками и приказывая немедленно вернуть его долю.
Как выяснилось, переживания мои были беспочвенны. Александр оказался поразительно спокойным человеком, излишняя уравновешенность, казалось, читалась даже в его осанке.
Он был вовсе не похож на Анну – высокий, болезненно-худой и узкоплечий, он выглядел много моложе своих лет, и лишь на ярком свету, резко обрисовывавшем скулы и наметившиеся у губ морщинки, становилось ясно, что он давно уже не юноша. Единственно схожей чертой брата и сестры оказались глаза – светло-зеленые, перетекающие даже в желтизну, и неотъемлемо отдающие какой-то чертовщинкой.
- Доброе утро, - только и произнес он, появившись на пороге, а в тоне его уже проскользнула необъяснимая язвительность, заставившая меня почувствовать некоторое неудобство.
Первые несколько минут мы провели в напряженном молчании, лишь изредка перебрасываясь ничего не значащими репликами с просьбой передать то или иное блюдо.
Впервые в жизни омлет показался мне безвкусным – и только лишь оттого, что Уэйкфилд, отнюдь не стесняясь, с непроницаемым выражением на лице дотошно наблюдал, как я подношу вилку ко рту.
Пытаясь прервать утомительный процесс, я поинтересовался: - Позвольте спросить, Александр, чем вы занимались до отъезда на Восток?
Светские беседы никогда не были моим коньком, но надо же хоть как-то завязать разговор. Мне и так в течение некоторого, пусть и непростительно короткого, срока удавалось избежать этой неприятной обязанности – развлекать разговорами визитера.
- Танцевал канкан в «Moulin Rouge», - невозмутимо ответствовал мой бледный гость, тонкими пальцами пробежав по разложенным на самом краю стола бумагам. Я поспешно собрал их в стопку и бросил на кушетку, пытаясь осознать, шутит ли он или говорит всерьез.
Тут, заметив, по-видимому, как вытянулось мое лицо, Уэйкфилд с усмешкой добавил: - Вы восхитительно наивны, Николас, для своих лет. Нет, я провел в мире блеска и куртизанок не более времени, чем любой из англичан, впервые оказавшихся в этом потрясающем мире порока. Жизнь моя была такой же серой и непримечательной, как и у ваших приятелей. Разве что мне не досталось столь шикарного наследства… Так о чем мы? Да, полгода я пытался играть на бирже, но ничего более бессмысленного в моей жизни не было ни до, ни после! Чуть дольше я занимался торговлей чаем по поручению дяди, но в один прекрасный день понял, что сыт им по горло – нет, не чаем, а дядей с его замашками адмирала Нельсона. Не пошла у меня и продажа сухого хереса – уж слишком сухим он оказался! Кончилось тем, что я оказался не у дел – обаятельный, ни к чему не пригодный молодой человек с прекрасным профилем, как любила говорить моя дорогая сестренка.
Об Анне и в тот день, и во все последующие он говорил лишь хорошее и таким тоном, будто она вышла в библиотеку за книгой и вот-вот вернется. Не спросил он меня и о том, где ее похоронили. Впрочем, это не имело никакого значения. Я сам посещал кладбище лишь два раза, так тяжело мне было видеть ее имя на тяжелой мраморной плите.

Сколь странно бы это ни звучало, но разговор о наследстве мы не поднимали ни разу. Я, естественно, лишь радовался подобному развитию событий, предпочитая не задумываться, от чего же молчит сам Александр. Он же неожиданно откровенно признался мне, что податься в Лондоне ему более некуда, дядя, проживающий в Шотландии, в виду все еще свежих воспоминаний о «тех чертовых неприятностях» не слишком желает видеть племянника у себя, да и сам Уэйкфилд не стремится уезжать… Словом, прозвучала косвенная просьба позволить ему некоторое время – «пока я не устроюсь в городе» - пожить в моем доме. Я же, признаться честно, был готов оставить его здесь хоть до скончания века, лишь бы мне самому не пришлось покидать этот дом с позором.

День за днем, ненавязчиво и незаметно Александр все глубже и глубже проникал в жизнь дома, жизнь Лондона и – как ни странно – меня самого. Первое впечатление, как это обычно и бывает, оказалось полностью ошибочным – ни сдержанности, ни умеренности, ни воспитания в этом человеке не было и на грош, его ершистый характер и острый как бритва язык был опробован на мне в первую же неделю нашего совместного житья. А поскольку привычки огрызаться в ответ на язвительные замечания я так и не приобрел, дискуссии наши и споры приняли вид односторонних издевательств довольно скоро. Впрочем, сколь изощренной манерой общения он не пытался это скрыть, Александр оказался действительно умным и интересным человеком, разве что – если только уместно так говорить о человеке, лишь пару лет назад справившем тридцатилетие – порой он чересчур молодился, скорее даже ребячился, и вел себя удивительно непосредственно.

- Бог мой, Николас, вы живете, словно в каменном веке! Ни аппарата Белла, ни – как же называется эта новая причуда богатых лондонских меломанов?.. Да, патефона! Ладно, раз уж вы не хотите иметь возможность разговаривать со своими лордами в любое время дня и ночи – это и впрямь довольно утомительно, тут я с вами согласен – но как же вы обходитесь без музыки?! Неужели можете проводить так много времени в тишине?!
- Порой мне кажется, Александр, вы вовсе не имеете понятия ни о денежной стоимости всех этих по сути бессмысленных новинок, ни о ценности одиночества. К примеру, зачем мне патефон, если я, чего стыдиться, на дух не переношу балы? Правильно, ни к чему он мне, как и пресловутое изобретение Белла. Но – если ваш интерес еще не пропал – когда мне нужна музыка, я спускаюсь в гостиную и играю на клавесине, который принадлежал вашей сестре.
- Прелестная, должно быть, картина – музицирующий в ностальгии лорд Фэйрфакс, - он передернул плечами, - Когда в следующий раз задумаете предаться искусству, не забудьте сообщить мне – я с удовольствием стал бы вашим слушателем.
- Благодарным, я надеюсь?
- Там посмотрим, Николас.

Впрочем, все эти нелегкие особенности характера ничуть не мешали ему с прямо-таки невозможной скоростью воскрешать старые знакомства и заводить новые – не прошло и двух недель, как вечерами он стал обедать исключительно в гостях, возвращаясь порой ближе к утру следующего дня - о чем за завтраком мне непременно докладывал, поджав губы, любитель строго порядка Тревор, у которого Александр сразу впал в немилость.
Все это, однако, никоим образом не влияло на отношение Уэйкфилда ко мне. Язвительным замечаниям и порой не слишком-то безобидным насмешкам подвергалось все – начиная от обстановки дома и заканчивая моей манерой одеваться. Были высмеяны и старый персидский ковер, и цветок гелиотропа в петлице, и клетчатый жилет, и доставшиеся от отца часы, и даже мои друзья. Роберт, знаменитый скорее своим однофамильцем Байроном, нежели какими-то личными достижениями, был немедля окрещен «сонным бородатым младенцем»; Пол Вудхауз, с которым мы вместе учились в колледже Святой Магдалины, так и вовсе оказался не ко двору лишь по причине не слишком ровной улыбки и того, что родители его воспитывали единственного сына в «пошлой буржуазной роскоши».
Признаться откровенно, меня порядком забавили все эти нарочито небрежные замечания – пожалуй, этим Александр все же напоминал мне Анну, хотя моя жена, конечно, никогда не позволяла себе столь саркастических заявлений в адрес дорогих мне людей. Однако склонность к безудержной критике проявлялась у нее весьма активно и становилась не раз причиной наших раздоров.
Окончательно же я уверился в том, что Уэйкфилд унаследовал фамильный характер, в тот день, когда выяснилось, что он на дух не переносит лошадей. Анна же их попросту боялась и оттого никогда не сопровождала меня в прогулках верхом.

Глава вторая

- Неужели снова Гайд-парк? Вам еще не наскучили ваши глупые лошади?! А эти плебейские болваны, Байрон и Вудхауз, мой бог, я уже месяц теряюсь в догадках, что у вас с ними может быть общего…
- Александр! – напоминать ему, что, не говоря уже о воспитании, по одному только происхождению и Пол, и Роберт несоизмеримо выше, мне показалось попросту невежливым. Я оглядел комнату в поисках часов, ради которых и вернулся, рискуя опоздать к назначенному времени.
- Почему бы вам не посетить настоящее общество? Вы понимаете, что я имею в виду? Общество, Николас, светское общество!
- Спешу вас предупредить, Александр, раз уж вы все еще надеетесь отыскать во мне партнера по визитам – лондонского общества я не переношу всю свою жизнь. Предпочитаю Тревора и моих «плебейских болванов», как вы изволили выразиться.
- Вы несправедливы, Николас. Лондонское светское общество меняется к лучшему, в особенности за последнее время. Практически сплошь оно состоит теперь из остроумных сумасбродов и красивых идиотов. Как раз таким и должно быть светское общество!
- Вот как, Александр? А кто же мы с вами? Красивые идиоты или остроумные сумасброды?
- Боюсь, меня пока придется зачислить в особую категорию. Насчет вас – обещаю подумать, но, признаюсь, некоторые соображения на сей счет у меня уже имеются.
- Вы возмутительно дурно воспитаны, Александр, мне кажется, я говорил вам об этом уже не раз. Видимо, придется все-таки нанять вам гувернантку.
- Только молодую и хорошенькую. В противном случае предпочитаю обойтись гувернером, - издевательски изящным жестом он вытащил из-под утренней газеты тщетно разыскиваемые мной часы и перевел взгляд на циферблат, - Мне кажется, или вы опаздываете на свою прогулку приблизительно на три минуты? Вопиющее нарушение этикета, мой друг. Лошади не переживут вашей невежливости.
- И почему вы так не любите животных, Уэйкфилд?
- Видимо, потому же, почему и они меня не переносят, - он брезгливо поморщился и насмешливо добавил, - Впрочем, как вы могли заметить, я и людей-то не слишком жалую, лорд Фэйрфакс!
- Николас.
- Да, Николас, кроме прочего, вам следовало бы чаще наведываться в книжные лавки. В конце концов, мне уже претит над вами подшучивать! Все эти пассажи про светское общество хоть и соответствуют моему отношению, но, тем не менее, написаны вовсе не мной. Мне кажется, даже процитируй я вам всю новую пьесу Уайльда наизусть, вы и то не заметили бы. Что ж хорошего это говорит о вашем отношении к современной литературе?!
- Прекратите, Александр. Вы прекрасно знаете, что у меня совершенно нет времени на все эти ваши пьесы. В отличие от вас я веду отнюдь не праздный образ жизни!
- Позвольте? Я, по-вашему, веду праздный образ жизни? Как вы можете это говорить! Каждое утро, в десять часов, я совершаю пешую прогулку и – слава всевышнему – не в Гайд-парке, где вы с вашими души не чающими в лошадях друзьями проводите немалую часть времени; затем, не менее трех раз в неделю, я бываю в опере; переодеваюсь, по меньшей мере, четыре раза в день и каждый вечер обедаю в гостях! А вы говорите – праздный образ жизни.
- Будь вы молодой леди, Уэйкфилд, вы были бы просто очаровательны в своей несносной восторженной глупости. Но как взрослому мужчине эти речи вам обаятельности не добавляют. Боюсь, вы польстили себе с особой категорией! А на остроумного сумасброда попросту не тянете.
- Значит ли это, - он улыбнулся уголком губ, от чего его лицо приобрело непередаваемо лукавое выражение, - Что вы считаете меня красивым?
- Боюсь вас разочаровывать, Александр, - я почувствовал, что почему-то краснею, - Я считаю вас идиотом!
И, буквально вырвав из его пальцев часы, я вышел из комнаты. Вслед мне донесся знакомый искрящийся смех – похоже, все-таки единственная черта, роднившая этого человека с женщиной, когда-то ставшей моей жизнью.
Возвращение с прогулки состоялась куда как раньше, чем я того ожидал. По неизвестным мне причинам – от того ли, что перед поездкой я совершенно неразумно угостился предложенным Робертом бренди, или же от чересчур ветреной погоды, заставившей заволноваться и понести моего скакуна, а, может быть, как утверждал Пол, вовсе из-за того, что я не подал цыганке монету, и она меня сглазила – словом, впервые в своей довольно-таки долгой жизни я позорно повалился с лошади на глазах у половины пресловутого «светского общества» Лондона. И если леди только испуганно прикрыли губы батистовыми платочками, заахав и заохав, то компания молодых буржуа вовсю прошлась в мой адрес, припомнив все обиднейшие сравнения неумелых наездников с такими отнюдь не достойными вещами, как соломенные тюфяки…
Друзья мои, уже разгоряченные вышеупомянутой жидкостью, жаждали немедля рвануться в бой и отомстить обидчикам прямо сейчас, сведя шикарную процедуру возвращения оскорблений до банальнейшей пабской драки. Тут, однако ж, им пришлось повременить – потому как подвернутая мною нога болела чудовищно, и ничто, кроме немедленной транспортировки к месту проживания, не могло спасти мою и без того пострадавшую гордость вкупе со здоровьем.

Кое-как они довели меня до остановленной тут же коляски, назвали адрес, щедрой рукой расплатились с извозчиком … и отправились обратно, разминать кулаки на пресловутых буржуа. Впрочем, Вудхауз с Байроном мне сразу же стали несоизмеримо далеки – я вспомнил о том, что дома меня ждет вовсе не старый добрый Тревор, которого можно при случае послать за врачом, а Уэйкфилд, мой невоздержанный и язвительный «родственник». Дворецкого я отпустил на похороны кого-то из его семьи, и, как желчно бы это не звучало, теперь горько об этом жалел.

Однако стоило мне появиться на пороге собственного дома, пошатываясь и держась за косяк, чтобы не упасть, как спустившийся на шум и стоявший теперь на нижней ступеньке лестницы Александр побледнел еще сильнее, нежели обычно, и буквально кинулся мне навстречу.
После пяти минут выяснения причин моего столь раннего и столь странного возвращения, он, наконец, опомнился, помог мне снять плащ и, не дав даже духа перевести, без лишних церемоний усадил на низенький комод, где хранилась старая обувь.
- Я же предупреждал, Николас, - с натугой проговорил он, споро стаскивая сапоги с моих ног, - Что ваши лошади до добра не доведут! Но вы – упрямец этакий – не слушали разумного человека, и вот результат!
- Вы всерьез считаете себя разумным, Уэйкфилд? – я попытался сострить, но получилось нелепо и даже как будто неблагодарно, - Простите, Александр.
- Принято. Теперь вставайте, - усмехнулся он и протянул мне руку, - Так и быть, помогу вам. Впрочем, ваши чопорные извинения будут стоить куда как больше, если вы соизволите шевелить хотя бы здоровой ногой.
- Знаете, пожалуй, вы были правы насчет аппарата Белла!
- Вот как?
- Сейчас вы могли бы не мучаться со мной, а вызвать Эрскина…
- Ну да вы что, Николас, - он вновь улыбнулся, - Мне это только в радость. Мучения еще и не начались.
Смысл произносимых им слов ускользал от меня все стремительнее.

Совместными усилиями самого себя и неожиданно сострадательного Александра я оказался в гостиной и едва ли не силой был уложен на кушетку. Ушибленная, или, быть может, вывернутая нога все еще болела, и менее всего мне хотелось сейчас благодарить его – если же говорить откровенно, то и терпеть его общество было невмоготу.
- Может быть, заварить вам чаю с лимоном? Он придал бы вам бодрости, - Александр, кажется, и не собирался уходить. Напротив, странным образом напоминая верную собаку у постели хозяина, он уселся на колени в двух шагах от моего «ложа» и теперь неожиданно сурово смотрел на меня.
- Улыбнитесь, Александр. Я просто упал с лошади и, слава богу, отделался лишь ушибом, - я устало закрыл глаза. Говорить не было сил – затылок, видимо, от легкого сотрясения, налился свинцом, и мысли спешно разбегались.
- Вам будет здесь неудобно, попомните мое слово. В одежде, на этой чертовой доске… Да вы и получаса проспать не сможете, - проговорил он, и я вдруг почувствовал горячее прикосновение к своей кисти. Это было так неожиданно, что глаза мои распахнулись сами собой.
Он сидел на полу у моих ног и держал меня за руку.
- Что… что вы делаете, Уэйкфилд? - я пытался слабо протестовать, но он лишь улыбнулся мне, как улыбаются глупому и оттого еще более жалкому ребенку, и невозмутимо провел кончиками пальцев по моему запястью.
- Вам неприятно? – прошептал он, чувствуя, видимо, мое напряжение.
- Нет, что вы… вы не находите, что это несколько странно?
- Что именно? – его ладонь легла мне на предплечье, и ее странная, теплая тяжесть даже сквозь шелк обожгла кожу, - Вам не нравится то, что я делаю?
- Вы пока ничего не делаете, - прошептал я, - Ничего более предосудительного, чем дружеское…
Его пальцы скользнули вниз, глубоко под манжету моей рубашки.
- Дружеское…
- Я слушаю, Николас, - кивнул он, и я почувствовал как вверх, к плечам ползет странное щекочущее ощущение.
- … рукопожатие, - я судорожно сглотнул.
- Вам следует расслабиться, Николас, вы слишком, слишком напряжены. Быть может, вам все еще больно? Как ваша нога?
- Спасибо, - пробормотал я.
- Ее следует растереть, - его рука исчезла, он, опершись локтями о край кушетки, поднялся с ковра и, молниеносным движением приподняв мои ноги, сел, опустив их себе на колени, - Помните, я рассказывал вам – впрочем, нет, вашим изумительно интеллектуальным друзьям, - как в Индии мне приходилось притворяться врачом? Каким бы ловким мошенником я ни был, а ушибы лечить все же выучился. И вы сами можете в этом убедиться, мой дорогой Николас.
- Не стоит утруждать себя, Александр, вы и так… сделали для меня чересчур много, - я слабо улыбнулся.
- Позвольте, - он шутливо нахмурился и сжал мою щиколотку, - Я не могу видеть, как вы страдаете, и не иметь возможности вам помочь.
- Все же не стоит… - я все еще пытался выбраться из душного плена, куда затягивали меня его улыбка, голос и этот блеклый свет, пробивающийся сквозь позолоченные в тусклом блике лампы волосы.
- Поверьте, вы будете мне благодарны, - я не успел и духа перевести, как моя ступня оказалась в его руках, и дыхание остановилось чуть ниже горла.
Его руки скользили по моей коже, боль, и без того уже стихавшая, таяла под кончиками его воистину умелых пальцев, и несколько минут спустя я почувствовал необъяснимое умиротворение и тепло.
- Как странно, Николас, - неожиданно нарушив овладевшее мной оцепенение, пробормотал Александр, - Видимо, потому что вы росли в городе и не бродили по три четверти года босиком, ваши ступни сделали бы честь любой юной девице – нежные, аккуратные! А ваши пальцы, не изуродованные этой отвратительной крестьянской обувью, такие…
- Прекратите, Александр – деланно возмутился я, - Ваши комплименты неуместны и попросту глупы!
- Простите, Николас, - его лицо вдруг приобрело привычную остроту, резко проступили скулы, и глаза словно бы чуть потемнели, - Я забыл о том, что вам неведомо понятие красоты относительно даже собственных ног.
- Я не хотел вас обидеть, - поспешно сказал я, но он лишь снисходительно улыбнулся, осторожно встал, вновь уложил мои ноги на кушетку. Затем, легко наклонившись к полу, приподнял упавшее покрывало и укрыл меня со словами:
- Спите, лорд Фэйрфакс, спокойной ночи. Если вам что-то будет нужно…
- Не беспокойтесь, Александр, вы…
- Позвольте мне самому решать, о ком тревожиться. Еще раз спокойной ночи.
Не успел я и слова вымолвить в ответ, как его прохладные губы невесомо коснулись моего лба, и он стремительно покинул комнату.

Когда я проснулся от сильной боли в затекших суставах, была глубокая ночь. Как выяснилось, Уэйкфилд оказался прав, сокрушаясь о неудобстве моего импровизированного ложа – до сна ушибленная нога практически перестала меня тревожить, теперь же заболела вдобавок и вовсе здоровая спина.
Вынырнувшее бледным всполохом из темноты лицо Александра и осторожный шепот от неожиданности напугали меня.
- Вам что-то нужно? Что это вы дрожите? – его ладонь легла на мой лоб и задержалась там, - Да вас, похоже, лихорадит!
- Н-нет, - запинаясь, пробормотал я, чувствуя, как отчаянно путаются мысли, - Я испугался... вас… немного.
- Неужели? – тихо рассмеялся он, - Выходит, я все же редкостный красавец, раз уж вы так перепугались от одного только моего вида!
- Вы чересчур бледны и оттого походите на привидение.
- Вот как?
Его кисть скользнула мне под подбородок и замерла на шее.
- Что вы делаете? Почему не ложились?
- Сейчас я пытаюсь нащупать пульс, - словно в подтверждение своих слов, он осторожно надавил пальцами на мое горло, - Впрочем, либо вы все еще меня боитесь, либо уже заходитесь в предсмертной агонии – потому что ваше сердце вот-вот выскочит прямо мне в руки. Успокойтесь, Николас, это всего лишь я. Я не кусаюсь и не нападаю среди ночи.
- Зачем же тогда вы стережете мою постель, позвольте узнать, если не для того, чтобы растерзать меня? – очередная попытка тонко пошутить с треском провалилась. Александр ответил мне непроницаемым взглядом и усмешкой:
- Мне подумалось, что вам все же будет неудобно, но с пресловутым своим упрямством вы посреди ночи ни за что не станете меня звать и отправитесь в спальню самостоятельно, по пути непременно свернув себе на лестнице шею.
- Вот как…
- Именно! А теперь, Николас, вставайте. Подняться на второй этаж самостоятельно вам пока не под силу, да и незачем зря тревожить вашу несчастную ногу; отнести вас вы все равно не позволите…
При одной мысли о подобном я похолодел.
- … посему, придется вам ночевать в моей комнате. Уж не обессудьте, там дикий беспорядок – и не хмурьтесь, дело не в вашем исполнительном дворецком, я просто не люблю, когда люди трогают мои вещи. Впрочем, на вас, можете быть покойны, это не распространяется.
Что-то в его словах меня насторожило, и я переспросил:
- В вашей комнате? Но ведь гостевые спальни на третьем этаже…
Он едва сдержал смех и вдруг потрепал меня по щеке: - Мой милый Николас, да вы и впрямь наивны как дитя. Неужели вы думаете, что ваш Тревор поселил бы столь сомнительного джентльмена – да и джентльмена ли? – как я, в свои лучшие, любимейшие, выпестованные комнаты? Нет, с первого же дня в вашем доме я живу в одной из спален первого этажа и, признаюсь, меня это полностью устраивает.
- Но… как же… - растерянно пробормотал я, только сейчас осознав, что этот вопрос вовсе не волновал меня ранее, - Я разъясню ему, что, поступая таким образом, он попросту оби…
Его пальцы на мгновение зажали мне рот:
- Уймитесь, Николас, ваше желание везде и всегда соблюдать необходимые формальности, наверное, похвально, однако – насколько известно мне – по тому же пресловутому этикету следует потакать желаниям гостя. Меня пока что вполне устраивает предоставленная комната, а вам пора смириться с тем, что, пожелай я спать в вашей постели, вы были бы обязаны согласиться.
Это прозвучало так двусмысленно, что я невольно взглянул ему в глаза, словно пытаясь спросить – правильно ли я расслышал?
- Не сомневаюсь, вы поняли, о чем я веду речь. А теперь хватит разговоров – пойдемте!

Путем моих неимоверных ухищрений и неистощимого запаса язвительных шуточек Александра, мы все-таки добрались до его спальни – небольшой нетопленой комнаты, в которой я не бывал давным-давно.
- Хорош же из меня хозяин, - вздохнул я, опустившись на постель, - Мало того, что вас поселили в худшем помещении дома, теперь и отсюда выгоняют!
- С чего вы взяли, Николас? – ответил он, садясь на другой край расстеленной кровати и невозмутимо расстегивая жилет, - Хотя неудобств вы мне доставили изрядно - следовало, конечно, с самого начала отвести вас сюда и в удобстве и покое проспать всю ночь, а не жалкие два часа, которые у нас остались.
Я по-прежнему не понимал, о чем он говорит.
- Я вовсе не собираюсь уходить отсюда, - жилет пролетел с полметра и опустился точно на кресло, где и так было сложено уже изрядно одежды, - Да и вы, уж поверьте мне, в одиночестве соскучитесь и замерзнете.
- Вы что… собираетесь… вы что?! – едва ли не вскрикнул я, такой дикой и нелепой показалась мне перспектива провести остаток ночи… мой бог, в одной постели с мужчиной!
- Вы, видимо, никогда не бывали в России, - прошептал он, с усилием потянув узел галстука, - Проклятая удавка…
- Причем здесь это?! В России, кроме царя, и людей-то вовсе нет…
- Какой вы, оказывается, недалекий человек, Николас, - запонки на его манжетах сверкнули в темноте, - Людей там будет больше, чем во всей вашей старой доброй Европе. И в холоде они толк знают – пищу едят сплошь горячую и сытную, запивают водкой…
- Очаровательно. Вот, значит, где вас все же воспитывали. Неудивительно, что вы предпочитаете это скрывать и отшучиваться.
- Прекратите свое ехидство!
- Я так и не понял, почему должен с вами спать и к чему здесь Россия! – выпалил я скороговоркой, видя, как рубашка сползает с его плеч, оказавшихся вовсе уж не такими тщедушными, какими они казались под кипой одежды.
- Действительно, - он обернулся поверх плеча, и в глазах у него заплясали уже знакомые мне бесы, - Если вы будете со мной спать, Россия здесь совершенно не причем.
Рубашка, а с ней и мой рассудок, отправилась вслед за жилетом.
- А вообще-то вы явно обладаете испорченным воображением, лорд Фэйрфакс, и понятия не имеете о дружбе. Ложитесь, пожалуйста, и прекратите строить из себя девицу на брачном ложе. Я вовсе не имею к вам никаких притязаний.
Я нервно усмехнулся и перевернулся на другой бок, уже только краем уха расслышав прибавленное язвительным шепотом: - По крайней мере, сегодня.
Единственное объяснение тому, что происходило этой странной ночью, мой рассудок вывел скорее в насмешку над самим собой – в конце концов, верить в то, что все это сон, было бы и впрямь наивно.

- Какого черта вы деретесь? – услышал я сквозь сон яростный шепот, - И крутитесь, будто уж на сковороде, я только начал засыпать…
Я приоткрыл глаза, и стоило лишь им привыкнуть к темноте, как мой взгляд уперся во взъерошенную голову, как ни в чем не бывало покоящуюся на моем плече.
Александр приподнялся на локте, сонно, недовольно оглядел меня и пребольно щелкнул по носу: - Спите, чудовище вы этакое, от вашей возни у меня все тело болит. Впрочем, с вами гораздо теплее, должен признать…
Он вновь улегся и вскоре задышал ровно, словно бы опять заснув. Я осторожно вывернулся из-под его руки, как оказалось, лежавшей поперек моего живота, отодвинул одеяло и спустил ноги на пол.
Боль в щиколотке вновь стала адской, менее всего на свете моему телу хотелось сейчас покидать тепло, но, спасая… А что, в сущности, спасая?! Девичью честь, вот уж метко сказано, Уэйкфилд, поганец вы этакий!
Махнув на доводы все еще боровшегося рассудка рукой, я вернулся под одеяло, улегся поудобней и опустил веки...
- Рад, что вы одумались, Николас, - заявил он без тени сна в голосе, обеими руками обвивая мою шею, - Вы не представляете, как я не люблю спать в одиночестве.

Глава третья

Утро наступило предосудительно поздно – я поднялся с постели около полудня, с немалым удивлением обнаружив, что в действительности провел ночь в комнате Александра. Впрочем, самого Уэйкфилда здесь уже не было – это давало робкую надежду на то, что странность его поведения прошедшей ночью в моих глазах была усугублена скорее бренди, которым меня потчевал Байрон, нежели чем-то еще…
Щиколотка, что немало меня поразило, не болела вовсе – будто лошадь моя не оступалась, и не было этого позорного полета на траву. Впрочем, несколько нетвердых шагов по комнате вернули меня на землю – передвигался я пусть и самостоятельно, но без привычной легкости.
Кое-как добравшись до передней, я выяснил, что Тревор еще не вернулся – запаздывал уже на час – однако причина была чересчур уважительной, чтобы ставить ему это в укор. Тем не мене, разговор о комнатах для Александра я твердо решил завести - быть может, не сразу по приезду моего самоуправного дворецкого – чуть позже, ближе к ужину.
Пока же меня преследовало вполне объяснимое желание после всех вчерашних потрясений принять ванну – но, памятуя о том, что набрать ее для меня было все еще некому - хотя бы как следует умыться и побриться.

Лестничный пролет я преодолел с немалым трудом – при первой же попытке перенести вес на поврежденную ногу боль незамедлительно вернулась, а потому пришлось, к собственному стыду, воспользоваться тростью, хоть она вовсе и не предназначалась для подобных утренних экзерсисов. На мое счастье, Уэйкфилд, видимо, уже отправился на свой привычный пешеходный моцион, а потому некому было ни насмехаться над моим жалким видом, ни предлагать своей помощи – что, признаться, смущало несколько больше…
Пока я со стонами и позорным пыхтением добирался до ванной комнаты, усталый рассудок щедро подбрасывал мне картины прошедшей ночи. Припомнив все до малейших подробностей, я решил, что Александра, должно быть, сильно позабавила моя реакция на его искреннюю помощь – он так много времени провел в своих путешествиях, что совершенно отвык от стеснительности и всех этих условностей… Тем не менее, обнаружить себя одетым наутро было довольно-таки радостно. Вдохновляюще – если, конечно, можно так выразиться.

Дверь в ванную я распахнул, уже стягивая через голову рубашку и, естественно, не ожидая никакого подвоха. А потому чуть не лишился рассудка, когда знакомый голос заявил: - Доброе утро, Николас. Я отчаялся вас добудиться и решил потратить время с большим толком.
От неожиданности я выпустил ткань из рук и замер на пороге – полураздетый и удивленный. Да, поводов для недоумения было достаточно – нигде - забыв даже о чертовой нашей палате общине, где мне приходилось служить не так уж давно, - так вот, ни разу еще я не сталкивался с подобным… наглецом?! Что же еще мог я сказать о человеке, как ни в чем не бывало расположившемся в моем доме, как в своем собственном, и занявшем теперь мою ванну?
- Закройте дверь, Николас, с лестницы дует. Я едва поправился, не хватало только простудиться еще раз! Боже, ну что вы стоите?! Заходите же!
Я, пребывая все еще в некоторой прострации, повиновался, начисто забыв о приличиях и прочем.
- Так-то лучше. А что, собственно говоря, вам здесь нужно? Я так надеялся расслабиться, - он откинул со лба влажные потемневшие волосы, - Впрочем, если вы не откажетесь потереть мне спину, утро не пройдет даром!
В ответ я молча подошел к зеркалу и, открыв маленький шкафчик, принялся доставать бритвенные принадлежности, спиной чувствуя, как Уэйкфилд следит за каждым моим действием.
Когда я принялся намыливать щеки, сзади раздался плохо скрываемый сдавленный смешок. Я опустил руку с помазком и обернулся к раскрасневшемуся от духоты и пара Александру:
- Что еще, Уэйкфилд? Выскажитесь, пока я не перерезал себе горло из-за вашего остроумия!
- У вас такое сосредоточенное лицо, Николас, - он задумчиво захлопал ладонями по воде, брызги разлетелись по комнате, некоторые достигли и меня, - Вы всегда так серьезны?
- Да, - отрезал я и, дав понять, что не настроен продолжать разговор, вернулся к своему занятию, - И я был бы вам очень признателен, если б вы перестали меня отвлекать.
- Черная неблагодарность с вашей стороны! Из-за вас я ночь не спал, а вам собственная физиономия дороже, - с какой-то детской интонацией буркнул Уэйкфилд и умолк. На подобное нахальство я даже не нашелся, что и ответить, и попросту молча продолжил бритье.
- У вас мыло на щеке осталась, - констатировал он, когда я собирался уже покинуть эту чертову ванную комнату.
- Где еще?! – чересчур резко ответил я, но он лишь прикоснулся к собственной скуле и кивнул. Я, почему-то не повернувшись к зеркалу, провел ладонью по лицу, но ничего не почувствовал.
- Боже, - прошипел он, - Подойдите сюда. Ну же!
И почему-то я вновь его послушался – сделал шаг и наклонился к нему. Он чуть приподнялся, так что над вспененной водой показались бледные худые колени, и протянул руку к моему лицу. Осторожные пальцы стерли со щеки то, чего я не заметил, в какой-то момент я встретился с ним взглядом и не успел даже подумать о чем-то, как его ладони впились в мои плечи, притянули к себе и…
Мой бог, какое это было непостижимое, странное чувство, когда его губы, горячие, но отчего-то сухие, впились в мои собственные… Я почувствовал, как пол уходит из-под моих ног, и лишь спустя миг понял, что это происходит на самом деле; еще чуть-чуть – и я упаду прямо на него, в воду…
- Вы рассудком повредились?! Я чуть не упал! – вырвавшись и кое-как удержав равновесие, я, не обращая уже внимания на растущую ломоту в щиколотке, поспешно отошел к стене, бессмысленно шаря за спиной руками, будто опять боясь оступиться.
- Да что с вами, в самом деле, Фэйрфакс! Что вы бегаете от меня?! – опершись о бортики ванны, он резко поднялся, окатив пол водопадом брызг, неспешно переступил на пол и, оглядевшись, вдруг резко обратился ко мне: - Подайте лучше халат!
Опешив, я протянул ему свой собственный, висевший тут же на крючке. Он завернулся в него, туго затянул кисти пояса и вдруг порывисто шагнул ко мне, так близко, что я почувствовал его дыхание на свое м лице:
- Признайтесь, я непонятен вам, Николас, и оттого интересен вдвойне.
- Я не понимаю, о чем вы говорите.
- Вы так зажаты в своем коконе достопочтенного джентльмена, Ники, что мне вас жаль едва ли не до слез…
От необычности обстановки я пропустил мимо ушей даже его непозволительную фамильярность.
- Ну что вы уставились на меня такими голодными глазами? Я, конечно, мог бы пожарить вам омлет, но вам ведь не это нужно. Вы, бедняжка, второй год вдовствуете? И ужель ни одной леди не приглянулись ваши синие глаза и все, что к ним прилагается?
- Какого дьявола вы несете, Уэйкфилд?! Я любил вашу сестру и не намерен обсуждать это с таким… таким…
- Каким? – выдохнул он с издевательской томностью.
- С таким человеком, как вы!
- Вот как. Ну что ж, - он упер руки в бока и сделал ко мне еще один шаг – так близко, что я невольно подался назад и уперся спиной в стену, - Могу ли я на правах брата задать вам вопрос об Анне?
Мне оставалось лишь кивнуть.
- Прекрасно. Вы считали ее красивой?
- Прекратите, Александр. Конечно, считал, но это не ваше дело.
- Вот как, - вновь повторил он, - В таком случае ответьте – только честно – похож ли я на нее?
- Что за глупость у вас на уме, Уэйкфилд?!
- Кажется, вы согласились отвечать! – он вдруг сжал мое плечо влажной ладонью, и от этого ощущения мне стало чертовски не по себе, - Я жду.
- Нет! – неожиданно резко даже для самого себя выкрикнул я и оттолкнул его, - Не похожи вовсе! Ваша сестра была ангелом во плоти, от нее исходил свет и тепло, а вы… вы просто наглый, циничный, самовлюбленный… Вчера ночью мне показалось, вы и впрямь подобны ей в своей неожиданной доброте! Но теперь я понял, что все, все, что вы делаете, направлено лишь на удовлетворение ваших чертовых прихотей! Прекратите свои игры, Уэйкфилд, я не понимаю и не хочу понимать ваших намеков!
- Хорошо, - неожиданно тихо проговорил он, - Тогда я, пожалуй, начну действовать.
От его странного тона я вздрогнул … и вдруг открыл глаза.

В полутьме комнаты явственно проступали очертания кресел, комода у противоположной стены, чуть в стороне мерцали блекло-оранжевыми пятнами гаснущие угли в камине.
Ночь. Гостиная.
Я лежал на кушетке одетый, нога моя не болела вовсе, и я вдруг отчетливо понял, что даже не знаю, падал ли с лошади в самом деле. Перед глазами мне все еще виделся он, разгоряченный, взбешенный, его губы, которых я так и не успел почувствовать…
Боже.
Это был всего лишь сон.
Быть того не может.

С той воистину странной ночи прошла вот уже неделя, а я, несмотря на приложенные усилия, все еще не мог вернуться к прежней жизни, терзаемый массой догадок и выводов. Казалось бы, что уж тут – все яснее ясно, бренди вкупе с болевым шоком подействовали на меня самым непредсказуемым образом, породив весьма и весьма странные видения. Хорошо, хорошо – я знаю, что это звучит донельзя смешно и невероятно, но прояснить ситуацию мне никто не мог – да и не было никого. Тот же Тревор на все мои вопросы отнекивался – мол, сэр, когда я вернулся, то застал лишь спешно собирающегося мистера Уэйкфилда, сообщившего прискорбное известие о вашей лихорадке, которой, по словам здесь же присутствовавшего господина Эрскина, вы заразились от своего гостя…
Словом, Александр, как вы уже поняли, уехал, не сказав мне более и слова. А точнее – оставив в на редкость неприятном замешательстве и даже не предупредив, собирается ли вовсе возвращаться. По наставлениям все того же Эрскина я всю эту неделю провел в постели с ненавистным горячим бульоном, книгами и пресловутым покоем, от коего меня вскоре начнет трясти.

Вот так и закончился визит брата Анны в мою жизнь – сумятицей и лихорадкой. По крайней мере, мне так казалось. Потому что на восьмой день отсутствия Александра, с утренними газетами Тревор принес мне письмо. Имени отправителя на конверте не было, лишь область и хорошо знакомое мне название поместья некоего в свое время весьма известно в высших кругах герцога. Письмо было чрезвычайно лаконичным и оттого как будто еще более язвительным, чем обычные реплики Александра.
«Здравствуйте, мой милый Николас!
Надеюсь, вы уже пребываете в добром здравии и не преминете воспользоваться возможностью укрепить ваше, как показали недавние события, не слишком крепкое здоровье в одном из лучших домов Шотландии. В компании, разумеется, вашего покорнейшего слуги и двух не менее достойных джентльменов, также не любящих светское общество, как и вы. Жду с нетерпением вашего приезда, Николас, и умоляю не разочаровывать хотя бы в этот раз.
Искренне ваш,
А.У.»
Чуть ниже, куда более изящным почерком было добавлено:
«P.S. Уважаемый мистер Фэйрфакс! Спешу убедить вас в том, что ваш визит доставил бы мне и моему племяннику Скотту столь редкую в наше время неподдельную радость. Соблаговолите навестить изгоя, в былые времена мы с вами славно поохотились вместе.
Герцог».
Былые времена… Не о тех ли он днях, когда я, будучи студентом пресловутого колледжа Святой Магдалины, проводил все свои дни в сомнительных клубах вместе с неутомимым Вудхаузом? Один из них, мне помнится, содержал как раз таки сам герцог. Тогда он был уважаем и популярен едва ли не более, чем королевская семья. Впрочем, это было еще до тех позорных событий, которые заставили его покинуть Лондон и уехать обратно в родовое поместье.
Герцогу сейчас должно быть около сорока трех лет. Впрочем, если он не потерял своей прежней удивительной способности обманывать время, никто и никогда не даст ему более тридцати - таким причудливо молодым всегда казалось его лицо, несмотря на куда как зрелую тоску в поразительных глазах, менявших цвет едва ли не быстрее, чем настроения их хозяина. Они бывали и вишневыми, и темно-синими, и практически карими - не были лишь зелеными. Впрочем, быть может, такими они были летом - прежде я видел герцога лишь в окружении снега или в отблесках камина.
И кто сейчас вспомнит, какими они были в те времена, когда у этого человека еще было имя, когда он был всеми любим и уважаем, когда перед ним распахивались двери лучших домов Лондона и Парижа...
Теперь же он был наверянка по-прежнему молод в своей зрелости, владел огромным поместьем, воспитывал великовозрастного племянника и без сомнения знал об Александре что-то, чего не знал я.
Определенно, мне стоило принять его приглашение.
Что я и сделал без зазрения совести.

Глава четвертая

Этот дом полон странных людей, совершающих необъяснимые поступки. Слуги, а точнее, служанки, ибо здесь не было даже дворецкого – ни единого мужчины во всем доме, кроме самого герцога, его племянника и нас с Александром – позволяют себе слишком много вольностей. То и дело, проходя по коридору в свою комнату, я слышал за спиной непозволительный для вышколенной прислуги шепоток и ловил на себе полные надежд взгляды. Потому-то я сам когда-то и предпочел обойтись службой одного лишь Тревора, что видеть круглые глаза молоденьких дурочек, желающих стать леди, было мне не под силу.
Однако герцога, казалось, это забавляло. Всех этих крестьянских дочерей, не умевших даже как следует накрахмалить сорочки, он величал не иначе, как «бедные заблудшие овечки», отпускал на сомнительные гулянки и с завидной периодичностью, по словам Александра, выдавал замуж за кузнецов и конюших из своих деревень, коих он имел, по меньшей мере, три.
Впрочем, это была не единственная странность в поведении этого человека, пожелавшего остаться безымянным даже для своих гостей. По утрам, совершая уже привычный для меня променад по саду, размерами своими более похожему на лес, я порой наблюдал, как герцог, присев на скамью у увитых плющом стен дома, подзывал к себе Скотта и часами говорил с ним по-французски, то и дело повышая голос, а иногда и вовсе доходя до рукоприкладства.
Он был не воздержан на руку даже более Вудхауза, ославившего себя сотней драк в публичных местах и одной – в церкви. Если мой друг считал своим долгом кулаками доказывать обидчику его неправоту, то герцог просто раздавал пощечины направо и налево; его характер оставался для меня непостижимым и порой даже пугал - он мог с утра поощрить своих «овечек» двумя часами досуга, а под вечер, отправившись на кухню с суровой inspection и обнаружив, что кто-то сидит, праздно сложив руки, отвесить провинившейся хорошую оплеуху, не объяснив даже за что. Впрочем, этим он, быть может, хоть как-то заставлял свою и без того дерзкую прислугу не преступать рамки дозволенного, оставленные в этом доме чересчур широкими. В конце концов, слуги и есть слуги, куда менее мне было понятно его отношение к племяннику.
Порой, казалось, он души в нем не чает, и тогда я становился свидетелем донельзя трогательных, а оттого чересчур смущающих мой разум сцен. Не раз я видел, что, когда вечером герцог располагается на веранде, Скотт непременно садится у его ног с газетой в руках и часами зачитывает ее вслух, в то время как ладонь дяди лениво гладит его по волосам привычным и оттого непринужденным жестом хозяина, ласкающего присевшую рядом собаку.
Иногда же – и в последние дни все чаще – в их разговорах не было не то, что нежности, а хоть капли уважения друг к другу. И тогда из-за дверей на другую половину дома доносились столь изощренные французские оскорбления, что моего щедро пополненного Байроном вокабуляра было недостаточно даже для смутного понимания их смысла. После таких ссор Скотт имел обыкновение не спускаться к ужину, что служило, кажется, лишь еще одним поводом для гнева герцога – он раздражался до крайности, часто срывался из-за стола, не говоря ни слова, и устремлялся, по-видимому, воспитывать своего несносного родственника. Лицо которого, обычно болезненно-серое, являло собой в такие дни один лишь нездоровый румянец – следствие бесчисленных пощечин и оплеушин, розданных щедрым герцогом.
Я жил в этом доме уже четыре дня, но его обитатели были для меня все также непонятны и загадочны. И сколь сильно я не пытался вникнуть в тайный смысл их жизни, который, без сомнения, существовал, мне это не удавалось вовсе. Впрочем, польза в этой поездке все же была – свежий воздух и впрямь пошел мне на пользу. Хотя, конечно, дело могло быть и в той банальной «смене обстановки», о которой так пекся Александр.
Немало приятных эмоций доставляло и то, что герцог не знал истории о доме Уэйкфилдов и оказался первым из людей высшего света, не отпустившем при знакомстве в мой адрес никаких шуточек. Возможно, однако, что причиной было и не незнание вовсе – в конце концов, он сам был в опале у светского общества уже который год.
Словом, мое отношение к герцогу склонялось к благоприятному. Так было до того самого дня, когда я, нечаянно заплутав в переходах второго этажа после обеда, в течение которого Скотт позволил себе массу неприятнейших пассажей в сторону Александра, не оказался у библиотеки, где глазам моим предстало совершенно невообразимое зрелище, заставившее на мгновение усомниться в трезвости своего рассудка.
Я стоял у колонны, в двух шагах от двери в библиотеку, на пороге которой и разыгралась вышеозначенная мизансцена. Теперь я могу лишь сухо отметить, что подозрения, гнездившиеся где-то в самой темной глуши моего подсознания, оправдались. Скотт, отнюдь не по-родственному обняв герцога за талию, привлек его к себе и, боюсь даже представить, что собирался сделать дальше... Однако ж уже через секунду они оба исчезли за дверью, не лишив, впрочем, меня возможности слышать их разговор.
В череде отнюдь недвусмысленных звуков, кои я мог охарактеризовать лишь как поцелуи, внезапно послышался сухой голос герцога:
- Aujourd’hui tu etais tres malappris, mon petit...
- Я не хочу говорить по-французски. Не сегодня, не с тобой.
- Чертов мальчишка, что ты себе позволяешь? Кто разрешил тебе так себя вести с ним?!
- Мне двадцать восемь лет. Я уже давно не мальчик, твои слова не имеют никакой силы надо мной.
- Я не поверю в это, mon petit prince. Если б это было правдой, ты лишь обрадовался бы возникшей лазейке, улизнул бы на волю, мой свободолюбивый птенчик, не научившийся летать без чужой помощи. Это ложь. Иначе почему же ты так грубо разговаривал с нашим гостем и – более того – с моим другом?
- Он предал тебя.
- У тебя дрожат губы, Скотт. Может быть, стоит немного выпить? Фэйрфакс привез превосходный виски, ужели ты откажешься?
- Оставь меня в покое, пожалуйста… я так устал…
- Мой мальчик, вот уже десятый год я прячу тебя от настоящего мира. Не говори, что тебя утомил тот, который создал я. Слишком много сил пришлось на него потратить, а твои слова и так расстроили меня почти до слез.
- Прекрати. Я не верю ни единому твоему слову.
- Ты говоришь, как моя шлюха - жена, когда я пытался объяснить ей, сколь нежная дружба связывает нас с Александром, - на мгновение за дверью все стихло, и вдруг кто-то из них порывисто, будто сдерживая стон, вздохнул, а голос герцога продолжил: - Я мучался, я терзался, и вдруг оказалось, что сама она вовсе не так свята, как хотела казаться.
- Я… убери свою чертову руку… Mon dieu! Tu es…
- Je t’ecoute, ma petite catin.
- Marbleu...
- Je veux d’ecouter ton voix encore une fois, mon pauvre garcon.
- Je… tu es... mon Dieu!
- Je sais, mon amour.
Я боялся шевельнуться, вздохнуть, выдать свое присутствие скрипом половиц. По спине моей струился ледяной пот, и в мыслях было лишь желание немедленно испариться и забыть все, что я услышал. Однако ж ноги мои будто к полу приросли. Я все еще стоял на месте, в висках моих стучал бешеный пульс, а в голове никак не могло уместиться отвратительное знание… Мой бог…
Меж тем звуки из соседней комнаты становились все громче, все явственней, и, несмотря даже на крайнее замешательство, я вдруг с ужасом почувствовал, как с каждым стоном, срывавшемся с губ Скотта, мое сердце предательски замирало, а перед глазами появлялись отнюдь не целомудренные картины… Черт возьми!
- Deshabilles, - грубо приказал голос герцога, и послышался уже столь привычный мне звук пощечины, - Vite! Courbes-toi!
Раздался скрип, шорох одежды, тихий не то стон, не то всхлип и сдавленное:
- Marbleu… Pourquoi tu... ne peux pas... etre un peu plus... tendre!! Dites-moi!
Голос герцога сорвался на шепот, и я не смог разобрать ни слова. Но услышанного было более чем достаточно, чтоб я и с места двинуться не мог. Казалось, ничто уже не сможет шокировать меня сильнее, чем развернувшееся в нескольких шагах отсюда действо. Однако когда миг спустя к моему уху прижались ледяные губы, и знакомый голос едва слышно прошептал: - Николас, вам что, сердечные боли мешают найти дорогу? – я едва сдержался, чтобы не вскрикнуть – не то от испуга, не то от удивления.
- Тише, Фэйрфакс, - стылые пальцы мягко легли на мои губы, - Пойдемте отсюда, не стоит мешать им. Пойдемте в мою комнату.
- А где она? – ошарашено осведомился я.
- Так вы не знаете? Забавно, - я позволил ему взять меня за руку и теперь шел, про себя пытаясь хоть как-то осмыслить увиденное и услышанное, - Зато мне прекрасно известно, где ваша. Тогда, если не возражаете, отправимся лучше к вам. Насколько мне известно, виски у вас еще остался? Вот и замечательно.

- Поставьте стакан, Николас, - не то попросил, не то приказал Уэйкфилд.
Я, все еще мало понимая, что происходит вокруг, опустил бокал на стол. Александр, сделав еще три шага по комнате, опустился на кушетку рядом со мной.
- Неужели вы столь шокированы, Николас? На вас лица нет!
- Александр, да понимаете ли вы, о чем говорите?! – слабо возмутился я, на что он лишь усмехнулся: - Будто вы не могли предположить, какие отношения связывают двух взрослых мужчин, живущих под одной крышей вот уже десятый год!
- Побойтесь бога, они же родственники! Я не знаю, что ужасает меня больше – господи, это же вдвойне отвратительно и грешно… я не нахожу слов, чтобы…
- Успокойтесь, мой набожный лорд Фэйрфакс, герцог и Скотт родственники не более чем мы с вами. Если б я только мог предположить, что вы столь невинны в своем неведении и ненаблюдательности, то в первый же день вашего здесь пребывания непременно разъяснил бы, что к чему. Это лишь сказка для наших прелестных лондонских леди и тех, кто почему-то считает, что за любовь, как писал Дуглас, «не смеющую назвать свое имя», следует наказывать…
- Замолчите, Уэйкфилд, - я не мог и не хотел его слушать, - Просто замолчите. Я… я должен подумать.
- Извольте, - пожал плечами он и умолк.
Я смотрел перед собой и все еще ничего не видел. В моем сознании теснились безумные картины – все то, что смущало меня в собственных мыслях, внезапно оказалось на поверхности, и среди сотен обрывчатых сцен между Скоттом и герцогом, коим я был свидетелем в течение этих дней, появилась вновь та непонятная ночь-сон, лицо Александра и почему-то его влажные колени над мыльной пеной воды…
- Господи, я не могу больше, - прошептали мы одновременно, и я с непониманием обернулся к сидевшему рядом Александру. И впервые посмотрел ему прямо в глаза.
Черные провалы зрачков вздрогнули, тонкий рыжий ободок вдоль светло-зеленых окружностей вспыхнул, и его взгляд обжег меня золотом. То, что произошло в следующий миг, было, по-видимому, предопределено.
Не дав мне и духа перевести, он порывисто поцеловал меня в губы и, не мешкая ни секунды, зачем-то опустился на колени, оказавшись меж моих собственных.
- Какого черта… Александр?! – я не узнал собственный голос, осипший и сдавленный.
- Замолчите, Николас, я вас очень прошу, - прошептал он, кладя ладонь мне на бедро, от чего я вздрогнул, - И не дергайтесь, умоляю, я не хочу сделать вам больно.
Не успел я и слова вымолвить, пытаясь понять, о чем он говорит, как его пальцы скользнули к пуговицам моих брюк и так, словно делали это не в первый раз, без единого усилия, расстегнули их одну за другой. По пояснице моей пробежала ледяная дрожь при мысли о том, что он собирается делать дальше.
- Господь всевышний, - прошептал я мгновение спустя, помимо собственной воли обхватив его опустившийся затылок ладонью, - Что же вы…
Мое сознание помутилось окончательно, все чувства сместились, сконцентрировавшись под прикосновениями его губ и языка, тягуче защемило где-то под ребрами, его тонкие пальцы вцепились в мои бедра, голова моя сама собой откинулась, и затылок вжался в стену. От избытка ощущений, несравнимых ни с чем из того, что я испытывал ранее, мне хотелось рассыпаться в пыль – только чтобы он не прекращал этого, не оставлял, не возвращался к тому, что было прежде…

- Боже, - прошептал я, когда он поднял голову и наградил меня мутным довольным взглядом.
- Кто бы мог подумать, - проговорил он едва слышно, все еще стоя передо мной на коленях, - Что вы столь отзывчивы, мой друг.
Я попытался было что-то ответить, но не смог и звука выдавить, когда мой взгляд остановился на его раскрасневшихся, влажных, блестящих губах.
- Что же вы, Николас? Дар речи потеряли? – язвительно усмехнулся он, легко вставая на ноги и внезапно за плечи вдавливая меня в стену, - Что же вы не благодарите меня, Фэйрфакс?
- Чего вы хотите, Александр? – прошептал я, все еще плохо воспринимая окружающий мир.
- Если б вы только знали, - туманно откликнулся он, провел ладонью по моей щеке и внезапно, ровно на миг, так, что я и ощутить этого почти не успел, вцепился в нее ногтями. И тут же отпустил меня, и как будто осунулся, и, молниеносно отойдя к столу, бросил мне через плечо.
- Застегнитесь. И идите отсюда к черту.
Он глотнул виски из моего стакана.
- Это моя комната, Александр.
- И впрямь, - он огляделся, - Я как-то забыл об этом. В таком случае, до встречи за ужином.
Пока я собирался с мыслями, он уже исчез за дверью.
Вновь и вновь оставляя меня в руинах собственного рассудка.
Похоже, этот человек вознамерился свести меня с ума и сжечь в аду.
Первый круг которого намечается уже через два часа – я и представить себе не мог, как смогу, не сгорев от стыда, сесть за один стол с ним, с герцогом, со Скоттом…
Господи, ну что же ты делаешь со мной?...

Глава пятая

- Николас, будьте добры, передайте мне хлеб.
Александр делал это нарочно – хлебница стояла в нескольких дюймах от его локтя, и ему не стоило никакого труда дотянуться до нее самому.
- Пожалуйста, - я попытался придать голосу столь характерную для самого Уэйкфилда язвительность, но получилось жалко и глупо.
Вместо того, чтобы взять хлеб, он прикоснулся к моим пальцам… Только на мгновение, но его хватило для того, чтобы я выронил чертову корзинку, немедленно перевернувшуюся и засыпавшую крошками полстола.
- Как же вы неловки, Николас, - покачал головой Алекс, а герцог неожиданно прибавил, подозвав служанку: - Может, вам нездоровится? Вы выглядите таким напряженным, таким нервным.
Не успел я и слова сказать в ответ, как неожиданно за меня «вступился» Скотт в своей обычной развязно-неуважительной манере: - Оставьте его в покое, вы оба… Уэйкфилд кого угодно до нервной лихорадки доведет своими придирками.
- Скотт! – повысил голос герцог, что немало меня удивило – если уж все так, как говорит Александр, то зачем им разыгрывать передо мной этот спектакль с воспитательными беседами?!
- Отстань, - махнул рукой тот и одним махом опустошил свой бокал с вином.
- Я попросил бы тебя быть более вежливым.
- Прекрати меня воспитывать, ты мне не отец, - Скотт рассмеялся, и я внезапно осознал, что он чертовски пьян, - Слава всевышнему, как представлю иное – так и жить не хочется, дорогой мой...
- Тем не менее… - начал было герцог, но тот уже встал, слегка пошатнувшись и опершись кулаками о стол: - Я не голоден. Спасибо, Николас, вы один приятны мне в этом доме, чего не могу сказать об остальных.
И нетвердой походкой он покинул столовую, обернувшись лишь на пороге и со скабрезной ухмылкой прошептав что-то по-французски.
- Прошу простить меня, - немедленно извинился герцог и отправился вслед за ним, оставив меня в отнюдь не приятном положении – я вновь оказался в одиночестве, лицом к лицу с Александром. Взгляд мой уперся в бутылку с абсентом, невесть как оказавшуюся на столе, и мгновение спустя мой бокал наполнился пронзительно-зеленой жидкостью. Из всех возможных путей я выбрал самый легкий и столь любимый моими друзьями – коль не можешь ничего поделать с обстоятельствами, наберись до беспамятства.

- Не хотите ли познать кое-что совершенное потрясающее, друг мой? – некоторое время спустя заявил Александр, приподнимаясь над столом. Я совершенно неподобающим образом захлебнулся и закашлялся.
Уэйкфилд усмехнулся, и кивнул на испачканную скатерть, - И меня при этом в невоспитанности упрекаете, Николас! Как лицемерно!
- Прекратите, - наконец, откашлялся я и безуспешно попытался привести себя в порядок, - И следите лучше за своей речью.
- О, не хочу вас разочаровывать, дорогой мой, - он допил содержимое очередного бокала, вновь откинулся на спинку кресла и забарабанил длинными пальцами по краю стола, - Но я говорил о кокаине.
Я едва не поперхнулся вновь, когда он с жесткой улыбкой добавил: - А не о себе.
- Так что скажете, Николас?
- Кажется, вы настаивали на этой поездке, как на последнем шансе в моей жизни поправить никчемное здоровье. А теперь предлагаете мне наркотик?
- Фэйрфакс, вы учились в колледже? – внезапно спросил он.
- Да, и вам это прекрасно известно, - я нахмурился, - К чему вы спрашиваете?
- Никак не могу уяснить, чем вы там занимались со своим Вудхаузом?!
- Учился, смею сказать.
- Очевидно, если до сих пор не пробовали кокаина, весьма и весьма усердно.
- Прекратите, Александр, вам так нужно сбыть ваше зелье?! Позвольте, я заплачу вам лишь для того, чтобы вы благополучно им не воспользовались.
- Вот увидите, Николас, однажды я поймаю вас на слове, - он сделал какой-то непонятный знак бровями, - Впрочем, не о том речь. Так вы отказываетесь?
- С вашего позволения, сегодня я буду лишь только зрителем.
Возможно, со стороны это показалось бы бесчеловечным и нецивилизованным – вот так допустить, чтоб человек у тебя на глазах наносил себе вред с нескрываемым удовольствием – но я, если уж признаться, до последнего момента не верил, что Александр и вправду сделает то, чем так хвалился.
- Пойдемте, Николас, - он резко встал на ноги, - Не думаете же вы, что я достану, как вы изволили выразиться, «зелье» из-под полы и устрою спектакль в столовой? Уж простите, нет.
- И куда же мы отправимся на сей раз? – ехидно поинтересовался я, на что он, невозмутимо беря меня под локоть, заявил: - А сегодня, мой милый друг, я приглашаю вас нанести визит в мою скромную обитель.

- Садитесь, - радушно предложил он, кивнув на кресло, стоявшее у гардероба. Комната его в этом доме так же, как и в моем, являла собой живописнейшее зрелище несобранности и неаккуратности ее хозяина. Впрочем, сам Уэйкфилд, похоже, весьма неплохо разбирался в этом беспорядке – сняв жилет, он уже знакомым мне жестом отшвырнул его куда-то в сторону, и подошел к пресловутому гардеробу.
- Да, Александр, вы на редкость предсказуемы. Одежду держите на полу, а кокаин – в шкафу…
- Не соблазнитесь, Николас? Семипроцентный раствор, между прочим, – повернувшись ко мне спиной и раскрыв створки шкафа, поинтересовался он и потянулся за пузырьком, стоявшим на верхней полке. Но как-то неудачно запнулся каблуком о ковер, оступился, покачнулся и внезапно оказался сидящим на коленях. На моих коленях…
- Похоже, - тихо рассмеялся он, попытавшись встать и потерпев неудачу, - Я выпил куда больше, чем мне показалось!
- Да, - откликнулся я, не в силах сказать что-либо осмысленное. Если я и сохранял в этот вечер трезвость рассудка, несмотря на немалое количество алкоголя, то стоило мне почувствовать на себе эту теплую тяжесть, как в голове заискрилось что-то куда более опасное, нежели крылья абсентовой феи. Тем временем он еще раз приподнялся, безуспешно попытался сохранить равновесие – и упал вновь, издав негодующий стон и отбросив затылок мне на плечо. Я, едва успев перебороть дикое желание прижать его к себе еще крепче, попытался было что-то сказать.
И вдруг почувствовал, будто со стороны увидел, как мои ладони скользнули вниз, сжались на его коленях, острые угловатые плечи прижались к моим, и он, будто торопясь куда-то, принялся судорожно, почти обрывая, одну за другой расстегивать пуговицы на своей сорочке.
Мои пальцы оказались на его ребрах сами собой, и он изогнулся точно кошка, прижимаясь ко мне все сильнее, щекоча щеку отросшими волосами, и вдруг взял мою ладонь, и потянул вниз. На миг я как будто очнулся и нелепо, запинаясь, звенящим от взволнованности голосом как будто попросил: - Может, не стоит…
Ответом мне послужило яростное ругательство сквозь зубы. А потом, неимоверным образом вывернувшись, он взглянул мне в лицо и зло прошептал: - Какого черт вы все опять портите?!
И резко, ни слова более не сказав, не требуя помощи и не прикладывая видимых усилий, моментально и легко он, сбросив мои руки, поднялся на ноги. Я опешил и невидящим взглядом уставился на собственные ладони.
- Вы не захотели получить оправдание вашей никому не нужной добродетели, - внезапно прошипел он, бесцеремонно взяв меня за подбородок и заставив взглянуть ему в глаза, - Я пробовал споить вас абсентом, я предлагал вам кокаин, я всеми силами пытался стать в ваших глазах если не дьяволом-искусителем, то хотя бы соблазнителем-суккубом. Вы же, чертов чурбан, сделали все, чтобы мне помешать…
Я не слышал его слов.
Я просто смотрел ему в глаза.
- Я предупреждаю вас – всего этого, друг мой, вы захотели сами.
Я бессмысленно кивнул, не понимая даже, с чем соглашаюсь. Он осторожно потянул меня за подбородок, вынуждая встать, и, будто слепого, за руку подвел к постели.

Так странно было целовать эти язвительные губы, не сохранившие на себе горьких следов его вечных издевательских тирад, чувствовать его сбивающееся дыхание, слышать натужный, неимоверным усилием пониженный голос, то и дело срывающийся на стон, видеть, как он собственной ладонью зажимает рот, прикусывая пальцы. Так удивительно делать что-то, отпустив себя и не представляя, к чему это приведет. Или пытаясь заставить себя поверить в то, что все будет не так, как бывало прежде…
Я никогда в жизни не чувствовал себя так нелепо и так единственно восхитительно, как в те невозможные минуты, когда он направлял мои пальцы своими собственными, когда его осипший от надругательства сдержанностью голос одной интонацией позволял и подсказывал, объяснял и отпускал... Я не представлял, как мог бы допустить это, еще несколько часов назад. Теперь же одна мысли о том, что я по собственной воле едва не отказался от этого…
В какой-то момент в моих глазах, видимо, промелькнул вопрос, озвучить который казалось еще более диким, нежели вовсе задаться им. Он улыбнулся – безумно, блаженно - и прошептал, истолковав его отнюдь не верно: - Все почти так же, как бывало у вас прежде, почти так же…
И ощущая, как напрягаются его согнутые колени, бедра, разведенные в стороны, как прогибается подо мной тонкое, узкое тело, я вдруг почувствовал себя потным, неуклюжим, неповоротливым… А мгновение спустя забыл собственное имя.
Он как будто всхлипнул и судорожно зажмурился.
- Вам … больно?
Едва различимо качнул головой, лицо скривилось в непонятной гримасе… и миг спустя, уже не в силах сдержаться, он застонал в голос, громко, пронзительно, тщетно пытаясь умолкнуть, его ноги сжались на моей талии.
И более я ничего не видел, кроме всполохов из-под его ресниц, ничего не слышал, кроме резких сдавленных вздохов, ничего не помнил и не хотел помнить, кроме его тела…

- И каково чувствовать себя порочным содомитом? – устало прикрыв лицо ладонью проговорил он, и в голосе его вновь появился как будто потерянный сарказм. Я вздрогнул и словно очнулся ото сна, ночь напролет казавшегося сказкой.
А теперь я проснулся и понял, что это был самый страшный кошмар в моей жизни.
Потому что забытое, глубоко упрятанное, давно уже неведомое не могло причинить мне боли, а теперь я познал его вновь – и, кажется, уже не смогу отказаться. И опять, как это уже случилось однажды, я буду страдать.
Его глаза распахнулись, и металлический блеск вновь ослепил меня.
И я понял, что он тоже очнулся.
И вспомнил, кто он такой.

Я шел по полутемному коридору в расстегнутой рубашке, босиком, пошатываясь, будто в моей голове еще оставался хоть какой-то хмель, не разбирая и не собираясь вспоминать дорогу в нужную мне комнату.
В какой-то момент я свернул, видимо, на людскую половину – потому что передо мной возникла одна из горничных, с корзиной белья в руках и глядя на меня бессмысленными овечьими глазами.
- Вам что-то угодно, сэр? – спросила она и выжидающее уставилась на меня. Я окинул ее взглядом – еще и еще, пытаясь вызвать в себе хоть одну эмоцию к этому вроде бы весьма симпатичному существу.
- Сэр? – переспросила она еще раз, но я только головой покачал и, круто развернувшись, зашагал обратно.
- Да что ж они все здесь такие дурные, - негодующе донесся мне в след ее тихий шепоток, на который тут же откликнулся кто-то еще: - Умолкни, дура! Не приведи господи, кто услышит…
Как я вернулся к себе и лег спать, я не помню.

Глава шестая

Утро встретило меня пронзительной сыростью после ночного дождя, хмурым небом, нависшим будто в нескольких футах от земли и странным, неожиданным чувством острой, необъяснимой радости. Несмотря на меланхоличность окружающего мира, мне почему-то было удивительно хорошо в те несколько минут, которые я смог провести в одиночестве, провожая взглядом опадающие листья за окном.
А потом реальность вновь набросилась на меня, и радость моя, словно корабельная крыса, поспешила убраться вон, оставив лишь туманный осадок и чувство странной гармонии. Быть может, дело было в том, что мой разум еще недостаточно прояснился, и все, произошедшее ночью, вновь казалось мне сном. А, может быть, и вовсе потому, что в глубине души я давно уже смирился с этим.
Не в тот день, когда он попытался меня поцеловать, бросаясь дерзкими, властными фразами и стараясь казаться куда как порочнее, чем он есть на самом деле. Не в тот момент, когда он засыпал на моем плече, шепча несусветную чепуху. И не тогда, когда я впервые увидел его, грязного и насквозь мокрого, на пороге собственного дома.
Нет.
Все это решилось гораздо раньше.
Все это началось в те времена, которые герцог изволил назвать «днями, когда мы славно поохотились вместе». Не прибавив, конечно, в несколько строк, выведенных его как и прежде изящным почерком того, что охотником из нас двоих был только он. Я же был жертвой. Послушной дичью, самодовольно считавшей, что ей удастся вырваться из силка в последний миг.

Впрочем, времена-то были и впрямь славные. Я был молод, глуп и богат – что еще нужно для счастья? Друзей не имел вовсе, а парочка приятелей была скорее откупом от излишней родительской опеки – отпрыски лордов, с их чопорными попытками в восемнадцать лет всерьез увлечься обсуждением утренних газет, никогда не казались мне удачной компанией. И пусть я был все еще слишком молод, чтобы являться домой к завтраку, я был уже достаточно изворотлив, чтобы придумывать воистину фантастические предлоги своим вечным утренним возвращениям.
Не знаю, вправду ли отец так уж мне доверял, или же слишком часто вспоминал о моем старшем брате, который раз и навсегда подорвал его родительский авторитет, в двадцать лет добровольно расставшись с жизнью из-за надуманной несчастной любви к польской актриске, невесть как оказавшейся в Лондоне. Видимо, образ повесившегося сына по-прежнему преследовал его, потому как я на веки получил индульгенцию во всех своих грехах и пользовался действительно безграничной свободой.
Впрочем, вел я себя словно настоящий воспитанный мальчик из хорошей семьи. Так, по крайней мере, всем им казалось – и моей матери, и моему отцу, и юным глуповатым леди, с которыми меня вечно знакомили на этих чертовых светских балах. А правду почти никто не знал – разве что почивший мой братец, к коему я имел обыкновение нередко заглядывать и со свойственным младшим эгоистичностью исправно докладывать о том, как трачу отпущенные мне дни. Несмотря даже на то, что похоронили его за чертой кладбища, его могила была единственным, пожалуй, местом настоящего моего умиротворения.
И в этих монологах, когда я, присев рядом с мраморной плитой, про себя рассказывал ему обо всем, что только происходило со мной, все было идеально. Кроме лишь того, что я так никогда и не узнаю, что же на самом деле он подумал бы обо всем этом. Потому что сейчас, вспоминая мои бесконечные исповеди давно умершему человеку, ставшему для меня в какой-то степени нерушимым идеалом, я не могу даже найти слов, чтобы описать то, что подумал бы кто угодно другой, расскажи я ему хоть толику того, что приходилось выслушивать праху моего несчастного брата…
Мне было восемнадцать лет, и барышни вокруг считали меня сущим ангелом. У меня были голубые глаза, темные волосы, я умел танцевать и рассыпаться в поэтических комплиментах. Я безукоризненно одевался, прекрасно держался в седле и умел поддержать любой разговор, не исключая и бессмысленной дамской болтовни. «В тебя все попросту влюблены, дорогой мой Ники», часто повторяла моя матушка.
Мне было все равно.
Забавно сейчас вспоминать то время, когда я казался самому себе если уж не искушенным соблазнителем, то этаким малолетним покорителем сердец, в которого и впрямь влюблен хоть кто-то кроме двух дурочек знатной фамилии. Как я изо всех сил стремился выглядеть опытным и искушенным во всех сферах жизни, как я гнался, обгоняя эту самую жизнь и ставя ей подножки, лишь бы вырваться вперед.
Господи, какой же я был дурачок.
Такой же, как и все эти, столь презираемые мной тогда, юные дамочки, уверенные, что любой мужчина готов упасть к их ногам.
Мне так хотелось что-то себе доказать, что я и не заметил, как оказался в куда как более прочных сетях, чем те, которые пытались вить вкруг меня стареющие надушенные интриганки, мечтавшие женить меня на их дочках.

В его клуб меня привел один из тех сомнительных приятелей, присутствие которых в моей жизни было лишь официальной необходимостью. Едва доведя меня до дверей и не потрудившись даже и представить хоть кому-то, мой так называемый друг растаял в сигарном дыму и чужих разговорах, оставив меня в некоторой растерянности на попечение себя самого.
За столами играли в карты, говорили о все той же ничуть не интересовавшей меня политике, о скачках, о бегах, о чем-то еще – я все пропускал мимо, пытаясь найти хоть что-то, способное понравиться мне, и отчаянно разочаровывался в этом заведении, располагавшемся к тому же в чьем-то жилом доме, с прислугой, сновавшей тут и там, портретами каких-то важных стариков над лестницей и бесконечными коридорами, в которых так легко заплутать, если ты не идешь на шорох карт, а, напротив, бежишь от него.
Путем неимоверно долгих путешествий по огромному дому, я неожиданно для самого себя оказался в зале, смутной напоминавшей библиотеку. Смутно лишь потому, что освещением там служила единственная свеча на столе, показавшаяся мне кем-то забытой.
Бесчисленные полки книг, занимавшие две стены от пола до потолка, нетопленый камин, сладковатый запах пыли и какая-то убаюкивающая тишина внезапно разозлили меня. Мне обещали вечер, полный бесед и развлечений, а вместо того я оказался в чертовом хранилище никому не нужных книг, в темноте и одиночестве…
И стоило мне сердито усмехнуться собственным мыслям, как кто-то спросил.
Черт возьми, я до сих пор помню этот вечер.
Слово в слово.
Как будто это было вчера.
Кто-то спросил:
- Заблудился?
У него был необычный голос – впрочем, почему же был, таким он остается и по сегодняшний день. Голос, от одних только интонаций которого, от тончайших изменений тембра вы готовы будете дьяволу душу отдать. Он заставлял его звучать так, как иной музыкант не в состоянии заставить инструмент, которому посвятил всю свою жизнь.
- Ищешь кого-то?
Я обернулся и, прищурившись, разглядел говорившего. Мне показалось, что он довольно молод, несмотря на странный внешний вид. Как и сейчас, в те времена он был как будто чересчур худым и напряженным, в расслабленной вроде бы позе сидящего в кресле человека он казался болезненно нервным. Когда же он взял со стола подсвечник, и колеблющееся пламя осветило его лицо, стало ясно, откуда идет эта нервозность – из глубоких, темных провалов его глаз. Резкие скулы, скривившийся в нелепой гримасе рот, бьющая по глазам бледность – мне показалось, он чем-то болен.
- Тебя не учили, что невежливо молчать, если тебе задают вопрос?
- А тебя не учили, что «тыкать» незнакомому человеку невежливо вдвойне?! – с чувством собственного достоинства отозвался я. В воздухе повисло напряженное молчание. Но не прошло и секунды, как он в голос рассмеялся в ответ на мои слова.
Я же, чувствуя, как отчаянно краснеют мои уши от осознания глупости сказанного, не нашел ничего лучше, чем отвернуться.
- Не обижайтесь, друг мой, зрение сыграло с вами злую шутку. Сколько вам лет? – спросил он, наконец, отсмеявшись и перейдя-таки на «вы». Я бросил через плечо: - Восемнадцать. И что?
- А мне тридцать, - просто откликнулся он.
И с этой минуты мне почему-то показалось, что лучше б мне было вернуться домой сразу же после обеда. Потому что странный этот человек, оказавшийся хозяином заведения, в котором я оказался, настораживал меня с каждой минутой все больше.

Ни тогда, ни сейчас и, наверное, уже никогда я не смогу объяснить себе, почему это случилось. Конечно, мне было бы легче – хотя на самом деле вовсе нет – поверить в то, что я попросту поддался его обаянию, или ловкой манере переводить разговор и события именно на то, что интересно ему, и так далее… Мне было бы проще, если бы тогда он потрудился чуть-чуть подождать – и создать в моей пустой голове, полнившейся лишь чужими мыслями и мнениями, иллюзию хоть чего-то. Дружбы ли, привязанности – чего угодно.
Но он никогда ничего не ждал.
Если ему чего-то хотелось, он попросту брал это, не слишком мелочась на элементарные манеры. Когда дело касалось обещаний, данных им самому себе, он выполнял их беспрекословно. И хорошенькие мальчики, блуждающие в потемках по его территории, были, безусловно, пищей для таких обещаний.
Не я первый, не я последний.
Не удивлюсь, если и «племянника» своего он соблазнил точно также.
Удивлюсь тому, как хорошо я помню себя в тот вечер, плавно превратившийся в ночь. Удивлюсь тому, что меня ничуть не смутила стремительная смена декораций и то, как быстро мы оказались в помещении, куда обычно не приглашают незнакомых людей. Удивлюсь тому, как долго еще я искренне пытался поддержать беседу, не чувствуя, как она перетекает в русло куда менее безопасное, чем разговоры о бегах и политике. Буду удивляться бесконечно – тому, что до сих пор помню, как он поцеловал меня – с ходу, попросту развернувшись и бровью не поведя, так, что у меня внутри что-то перевернулось. А, может, дело было в том, что, несмотря на бесконечные разговоры о любви, ни у одной леди я в столь «солидном» возрасте так и не сподобился потребовать подтверждений более веских, нежели слова.
Наверное, я все-таки был хорошим мальчиком.
До того момента, когда мы уселись рядом на край постели, как будто о чем-то болтая. До той секунды, когда его губы впились в мои, прерывая бессмысленную болтовню, и я мешком, без единого усилия с его стороны, повалился на спину к нескрываемой его радости.
Я отчетливо помню запах и вкус коньяка на его губах, и как мне вдруг показалось, что и я сам вот-вот опьянею, и как минутное, секундное даже ощущение страха и неправильности растаяло и рассеялось под его пальцами.
Я попросту забылся, а он умел не терять время даром.
Мне вовсе не было неприятно или боязно, мне было только жгуче стыдно, а он со смехом целовал мои уши, отчаянно краснеющие оттого, что произносил его уже явственно безумный голос. Мне казалось, все это чересчур необычный сон. В конце концов, горничная попросту опять забыла проветрить мою комнату на ночь, и теперь, как уже не раз бывало, мне снится какая-то чушь, слишком уж непохожая на действительность, чтобы ей оказаться.
И все было бы вовсе прекрасно, если б он остановился на поцелуях. Однако же это был он – и только для такого несмышленого дурачка, как я, могли оказаться неожиданностью его настойчивые руки, цепляющиеся за пуговицы и, кажется – мой бог! – даже пытающиеся их расстегнуть.
И пусть я не был девицей, воспитанной с единственной целью сохранения добродетели на уме, я вдруг четко осознал, к чему ведут эти пока еще не слишком рьяные попытки стянуть с меня рубашку.
Вот тогда-то я и узнал, какой он на самом деле.
Когда в ответ на мое робкое – все-таки меня учили уважать старших – более чем тихое и забитое «Прекратите, я вас прошу» он не нашел иного пути, как прошипеть сквозь сжатые зубы что-то отнюдь не любезное и продолжить свое дело, всем видом показав – хоть звук издашь, и мало не покажется. Когда же я с отнюдь не присущей мне ловкостью попытался вывернуться из-под его оказавшегося на удивление тяжелым тела, он попросту ударил меня по лицу – быстро, коротко, почти не ощутимо. Но меня, выпестованный домашний цветочек, чертова родительского любимчика, это за секунду довело до слез, которые вызвали у него едва ли не брезгливость.
Последним связным словом, которое я услышал от него тогда, было брошенное сквозь зубы «Deshabilles». И я поспешил последовать этому приказу, стараясь более не встречаться с ним взглядом.
А потом он перестал быть грубым и жестоким. Оказалось, что он даже умел быть нежным – если только ему этого хотелось. Может быть, мне повезло. Или он понял, что с меня достаточно и одной пощечины – теперь я был готов вытерпеть что угодно, лишь бы он не ударил меня еще раз. Мне почему-то это казалось очень страшным.
Он все целовал меня и уже не в губы вовсе, и я как будто медленно обмякал под его пальцам и губами, и нелепая моя безучастность, так быстро сменившаяся страхом и вернувшаяся вновь, как будто потихоньку таяла.
В какой-то момент я попытался поцеловать его в ответ, и он откликнулся, и что-то даже зашептал по-французски, а я уставился в его глаза, прямо в зрачки, скрывшие за собой их цвет, и почувствовал, как мое сознание странным образом мутнеет и все происходящее сплетается в тугой клубок необъяснимо-мучительных, и оттого еще более приятных ощущений.
Я вновь забылся и вынырнул из своего забытья лишь раз – на минуту, не больше, почувствовав непривычную, непонятную боль, сменившуюся неожиданным тягучим удовольствием так резко, что я и не заметил почти этого перехода.
Он все двигался, резко и как-то обрывчато, теперь уже ничуть не думая о том, каково это для меня. Мне же вдруг стало попросту все равно - я жмурился, словно глядя на солнце, и изгибался, будто змея, желая только продлить все это…

- На первый раз достаточно, - сказал он, без тени нежности похлопав меня по плечу и привычным жестом отбросив влажную челку с глаз, и ехидно уточнил: - Как хоть тебя зовут?
- Николас, - ответил я и отвернулся.
- Вот и молодец, Ники, - он улегся на спину и прикрыл глаза, - А теперь одевайся и убирайся. В следующий раз я, уж поверь, сам тебя найду.
Больше он ничего мне не сказал – через несколько минут, когда я, будто вор, осторожно вышел в коридор, он уже спал сном невинного младенца. Я же отправился в зал, где до сих пор еще играли и разговаривали, и где, посмотрев на часы, я с удивлением обнаружил, что отсутствовал вовсе не вечность. Какой-то жалкий час.
За который вся моя жизнь полетела прямиком к черту.
Тогда ни мой предатель-друг, ни отец так и не выпытали у меня причину необычной молчаливости, охватившей меня по возвращении домой. Когда же отец спросил меня прямо, чем мы занимались в клубе все это время, я, подняв на него затуманенные глаза, сообщил: - В основном беседовали.
А на следующее утро я впервые отправился на кладбище с исповедью.
Совершенно не выспавшись из-за так и стучавшей в моей голове его последней фразы «Я, уж поверь, сам тебя найду».
Что это значит, я понял, когда вечером отец сообщил, что его знакомый, «тот самый герцог, Николас, ну о нем же все слышали», приглашает нас обоих на охоту в свое загородное поместье. Эта охота повторялась еще не один раз, и всегда это было практически одинаково: лесную погоню за зверем мы оставляли одними из первых и продолжали ее на скрипящих от крахмала простынях в охотничьем домике.
Отец мой наивно любил эти поездки – он всегда выходил из них победителем и всегда журил меня за то, что я опять все бросил на полпути из-за чертовой своей зубной боли. Да и как могло быть иначе - пока он в своем счастливом неведении травил лис собаками, мне сводило челюсть от бесконечной попытки сдержать рвущиеся наружу стоны…
Естественно, мы с герцогом не стали ни друзьями, ни даже приятелями. На людях это показалось бы странным – с немалой разницей в возрасте, для общества мы жили в разных мирах, и могли быть лишь только хорошими знакомыми, что, однако, не мешало мне еще не один раз вот так заблудиться в его спальне.

Кто знает, чем бы кончилась эта странная связь, если б в конце той осени герцог не уехал бы в Париж. Естественно, не позвав меня с собой – он планировал поездку с женой. Да, как бы абсурдно это не звучало, но и такой человек был в его жизни – впрочем, она проживала третий месяц в пресловутой Франции, напрочь отказываясь переезжать в Англию. Потому-то он сам и поехал за ней.
Я же, мучаясь от неизвестности, утешался обществом молоденьких служанок, а он по-прежнему не тратил время зря.
Из поездки он вернулся лишь через год.
Без жены.
С Александром, подобранным и отмытым им где-то по пути из Лилля в Марсель.

Я услышал, как стремительно распахнулась дверь, и как раздались шаги у меня за спиной. Я был уверен, что это Уэйкфилд – кто еще мог прийти в мою комнату этим утром так рано и войти, не спросив разрешения. Мне не пришлось даже оборачиваться, чтобы понять это. Я знал.
Жаль было обрывать воспоминания – хотя, может быть, наоборот, именно это и нужно было сделать. Я закрыл глаза и прижался лбом к ледяному стеклу. Шаги приблизились, он остановился у меня за спиной и как будто даже задержал дыхание.
- Чего ты хочешь от меня? – прошептал я, будто подумав вслух.
Он осторожно положил руку мне на плечо и потянул к себе. Я развернулся и открыл глаза. Знакомая кривая ухмылка почему-то показалась мне давно забытой.
- Ники, - язвительно спросил он, - Тебя разве не учили, что «тыкать» старшим неуважительно?
И как я не видел того, что он остался прежним. Все таким же худым и таким же бледным. Таким же угловато-напряженным, как и тогда. А глаза его опять меняли цвет так, как только им хотелось.
- Доброе утро, герцог.

Глава седьмая

- Знаешь, Ники, я был весьма удивлен, когда Александр заявил мне о том, что ты вдовец его сестры. Неожиданно, мальчик мой, что и говорить.
Я невразумительно пожал плечами и вздрогнул, почувствовав, как наброшенная рубашка сползает со спины - в комнате было по-прежнему холодно; несмотря на то, что время уже приблизилось к полудню, ни времени, ни желания приказать растопить камин у меня так и не появилось.
Он вздохнул и улыбнулся – но как-то устало, встряхнул головой, вздохнул опять – все эти прежние привычки, все эти странные ужимки никуда не пропали. Он вовсе не изменился – или старался, чтобы это выглядело правдой. Потому что это было вовсе не так.
Из него исчезло что-то очень важное – что-то, так долго державшее его образ в памяти не только моего сознания, но и тела. Смешно сказать – несмотря на то, что все причитавшиеся когда-то мне пощечины теперь оседали на чужих щеках, мне показалось, что он смягчился. Упаси боже, не стал сентиментальным, просто был жестоким лишь по привычке, будто и не получая от этого того странного удовольствия, которое когда-то зажигало его глаза изнутри.
Черт побери, что за утро старческих воспоминаний…
- Будешь молчать? Ну, как знаешь, - он придвинулся чуть ближе и положил ладонь мне на живот.
- Прекратите. Я не хочу больше.
Он усмехнулся и взглянул мне в глаза – словно почувствовав, ради чего произносятся эти бессмысленные слова. Не только почувствовал, но и понял прекрасно. Мне хотелось услышать ответ. Его ответ. Его прежнего. Настоящего.
- Я хочу, Ники.
Действительно. Раньше этого было достаточно. Как и несколько минут назад.
- Перестаньте называть меня этим идиотским прозвищем, - я отбросил его руку, взялся за пуговицы сорочки и застегнул нижнюю. Потом еще одну и еще – под его внимательным серьезным взглядом.
- Все? – спросил он, когда я закончил с последней, - Вот и славно. Здесь слишком холодно, а ты, друг мой, всегда так легко простужался. Я это хорошо помню.
- Замечательно, что вас не подводит память, - мной овладело странное желание довести его до раздражения, таким умиротворенным он не походил на себя, - Если же и моя так же хороша, как и раньше, вы еще недостаточно стары, чтобы забыть недалекое прошлое.
- Тебя, Ники, я и в аду не забуду, - он поднес мою ладонь к губам, будто собираясь поцеловать, но вместо этого прижал к своей щеке и ровно на миг прикрыл глаза.
- Что-то не припомню в вас такой сентиментальности!
- Особенно то, - невозмутимо продолжил он предыдущую фразу, - Как ты продолжал говорить мне «вы», даже задыхаясь от похоти в моих объятиях, - он резко отпустил мою руку и легко встал с постели, - Доброго дня, мальчик мой.
И вышел вон – как был, растрепанный, не заботясь даже о том, чтобы привести в порядок свой охотничий костюм. Господи, кажется, эта чертова охота будет преследовать меня до конца дней.

В доме было пустынно – весь шум, как и прежде, сосредоточился на половине, где жили слуги, а потому в коридорах было удручающе тихо. Герцог с Александром уехали на охоту, Скотта же я не видел со вчерашнего вечера – впрочем, наверное, он отправился в сад. Этот странный молодой человек, как видно, только и делал, что гулял, пил и закатывал герцогу скандалы. Впрочем, не мне его судить. По крайней мере, теперь…
Внезапно, где-то между собственной комнатой и библиотекой, меня посетила простая до крайности мысль – возможно, мне вовсе не стоило приезжать сюда. Точнее, напрасность этой поездки очевидна – неясно лишь, пора ли уже возвратиться обратно в Лондон? Потому как одна моя половина страстно желала остаться. И, чего я вот уже много лет стремился в себе не подозревать, половина большая.
Да, Николас, похоже, что вы становитесь заядлым развратником. Впору было праведнику внутри меня покончить с собой - так легко оказалось принять эту мысль. За это я себя всегда и любил – за умение смиряться…
- Скучаете? – из-за двери в библиотеку неожиданно показался Скотт, - Прогуляться не хотите?
Почему-то я согласился.

Потемневшие стволы деревьев, изрядно количество луж и непролазная грязь из-за влажной земли отнюдь не прибавили и без того запущенному саду привлекательности. Скорей уж он походил на кладбище, по недоразумению лишившееся надгробий, так там было неуютно в этот серый осенний день.
Мы бродили по аллеям – то молча, то ведя бессмысленные разговоры о столице и нынешних течениях в политике, о настроениях в свете, о какой-то чепухе, совершенно не интересовавшей нас обоих – пока, наконец, не оказались в глухом уголке, где кроме скамьи и разросшегося кустарника были лишь только лужи, лужи, лужи…
- Присядем, - странным тоном, но совершенно не терпящим возражений, все же попросил Скотт. На удивление скамья оказалась сухой, а потому мы сели и несколько минут провели в тишине. Этот не слишком симпатичный мне человек оказался единственным, с кем такое обоюдное молчание не казалось неудобным или наигранным.
Он закурил – дрянные, едва ли не собственноручно скрученные папиросы – и предложил мне. Я взял и с удивлением обнаружил, что не так уж они и плохи. Однако не успел я вернуться к столь обнадежившему меня молчанию, как он задал мне вопрос, от которого тлеющая папироска едва не оказалась у меня в глотке:
- Вы спали с ним?
Я поперхнулся, от неожиданности едва не переспросив «с кем из двоих», но вовремя понял, что Скотт говорит о герцоге, и прикусил язык.
- Можете не отвечать, я и так знаю, что спали, - продолжил он и отшвырнул окурок, - Все, кто приезжает в этот дом, спали, спят и будут с ним спать.
Я не нашелся, что ответить - первый раз кто-то заводил со мной подобный абсурдный диалог.
- К примеру, Уэйкфилд. Прелестный малый, - он улыбнулся и вдруг рявкнул: - Шлюха марсельская!
От подобного лестного определения у меня глаза ощутимо округлились. Судя по лексикону, Скотта герцог привез из дремучей провинции. Или же, напротив, отбил от благородной и богатой семьи – где еще могут быть столь невоздержанны на язык и скандальны?
- К чему вы это мне говорите? – смог, наконец, сказать хоть что-то и я.
- К тому, что не пройдет и двух дней, как Александр затянет вас в свою постель, - тут он внезапно уставился мне в глаза, от чего я с легким раздражением почувствовал ненужное смущение - и с горькой усмешкой, достойной самого герцога, произнес: - О, простите. Я не знал, что он это уже сделал.
- Вы что себе позволяете?! – возмущения мои прозвучали жалко и, кажется, лишь утвердили его в догадках. Впрочем, в конце концов, он и так был прав.
- Простите, Николас, я искренне хорошо к вам отношусь, - он кивнул, как будто стремясь убедить меня в этом еще сильнее, - Потому и пытаюсь предупредить. Хотя, конечно, это ваше дело. Простите, да.
Я судорожно пытался сказать хоть что-то, однако он заговорил вновь: - Только знайте, что он все равно вас бросит – через неделю, месяц, год. Он всегда возвращается – найдет себе кого-то нового и уедет без предупреждения, укатит черт знает куда, подстилаясь под всех и каждого – а потом вернется. Именно тогда, когда я, наконец, поверю в то, что страсть к разврату пересилила в нашем общем знакомом сомнительную привязанность к моему другу. В его списке вы далеко не первый и уж конечно не последний.
- Вы тоже, - откликнулся я, но Скотт, прекрасно поняв, что я говорю о герцоге, покачал головой: - Он говорит мне это уже десять лет – каждый день и каждую ночь, каждую минуту, которую проводит рядом со мной, он не хочет верить в то, что я не уйду. Даже если он сам меня выгонит. Впрочем, это он уже делал.
У меня голова пошла кругом. Сидевший рядом со мной молодой человек выглядел словно ищущий вдохновения художник или писатель, в его облике была одухотворенность и целеустремленность; слова же, произносимые им, куда больше подошли бы истерзанной ревностью любовнице…
- К чему… - повторил я было еще раз, а он вдруг рассмеялся – все также горько и неестественно: - Право слово, Николас, вы ведете себя будто невинная девица. Я говорю, потому что я хочу говорить об этом – более того, я хочу говорить об этом с вами. Потому что я так долго молчал. Потому что здесь более нет приятных мне людей. И еще потому что вы все время очаровательно краснеете - так, что мне хочется вас поцеловать, вот сюда, в щеку, - он прикоснулся к собственной изящными бледными пальцами, - Но вы не волнуйтесь, мне бы хотелось стать вашим другом – и не более того.
- Пожалуй, в наше время вы найдете мало друзей, откровенничающих между собой на подобные темы, - я показался самому себе излишне воспитанным и светским, - Впрочем, я с радостью проведу с вами время, Скотт. Когда я… был дружен с герцогом, то совсем не походил на вас. Я был избалован и испорчен любовью, а вы похожи на рано повзрослевшего ребенка… Простите за мои слова, но я буду честен - мне вас жаль.
- Пожалуйста, - ответил он, - Я нездоров, и мне приятна ваша жалость.
Я не слишком понял, о чем он говорит – но тут, пока он закуривал еще одну папиросу, ткань на рукаве его плаща чуть опустилась, и моему взгляду предстало бледное запястье, покрытое аккуратным рядом едва заметных тонких шрамов.
Он проследил мой взгляд и усмехнулся: - Я люблю его, и эта любовь моими же руками день за днем убивает меня. Как еще называть все это, если не болезнью?
С каждой минутой пребывания в этом месте мне становилось все более и более не по себе – быть может, потому, что мне открывались не самые приятные тайны из жизни его обитателей.
И как нелепо и гротескно в возникшей между нами хрупкой тишине, отчаянной попытке – я много позже понял, что общей – поймать остатки самих себя в разговоре с полузнакомым человеком, как грубо и неуместно прозвучал здесь голос возникшего откуда-то из-за деревьев Александра – хмельной и язвительный:
- Вот вы где! Я так и сказал герцогу, что наш общий маленький друг не преминет пожаловаться на жизнь и вам, - не спрашивая приглашения, он опустился на скамейку, и Скотт оказался между нами, - И что же вы рассказали Николасу, радость моя? Душераздирающую историю вашего несчастливого детства? Полноте, Скотт, да вы жили в царской роскоши, разве что…
- Замолчите, Уэйкфилд, - оборвал тот его речь, поднялся на ноги, взглянул на меня: - Простите, Николас, я пойду, пожалуй. Простите – и спасибо вам.
- Как трогательно! – Александр выудил из кармана благоухающий платок и поднес к глазам, - Скотт, вы всегда отличались потрясающим умением доводить меня до слез.
- Прекратите паясничать, - устало попросил я, - Он уже ушел.
- Замечательно, - он огляделся, - Просто прелестно. Свежий воздух, тишина, вы, друг мой, что еще нужно для счастья?
Я отвернулся – точнее, попытался – потому как он немедленно развернул мою голову обратно и притянул к себе.
- Можно я вас поцелую? – поинтересовался он шепотом.
- Что это с вами? Ни вчера, ни в моем доме вы не опускались до такого унижения, как спрашивать разрешения!
- И все же, - он взглянул мне в глаза, и почему-то мне стало не по себе оттого, что под плескавшимся в его собственных зрачках спиртным обнаружилось что-то еще. Впрочем, что – я понять не успел, потому как, посчитав мое молчание согласием, он обнял меня за шею и прижался к моим губам. От него пахло виски, сигарами и тем, в чем его обвинял Скотт.
- Насколько же вы пьяны, Александр, - спросил я, приложив немалую силу, чтобы отстранить его от себя, - Что предлагаете свои объятия, еще не остыв от чужих?
- Знаете, за что вы мне приглянулись, Фэйрфакс? – он насмешливым жестом вытер губы пресловутым платком, - За свою чертову чопорность. Нет, скорей даже за невозможно наивный идеализм! Вас смущает то, что я целовал этим утром не только вас? Прелестно! А еще при вас бранного слова не скажи – в пыль рассыплетесь от смущения! Вы же, бог мой, даже в постели хотите джентльменом выглядеть! Признаюсь, если судить по внешности, вы представляетесь чем-то совершенно другим, нежели тем взъерошенным тюфячком, которым оказываетесь при близком знакомстве.
- Занимательный анализ, Уэйкфилд. Впрочем, вы немного ошиблись – я тоже умею проводить время с толком.
- Вот как? – он сделал вид, что поражен, - Неужели? И что же вы натворили?... О, только не говорите, что вы вчера ночью, покинув меня, отправились искать доказательств своей давшей брешь мужественности у горничных! К чему вам это – могу сам подтвердить, несмотря на некоторую неловкость, вы оказались на высоте…
- Прекратите издеваться!
- Так все-таки, Николас? Что вы сделали?
- То же, в чем только что упрекнул вас.
- О… - Александр осекся, удивленно приподнял брови и посмотрел куда-то в сторону тропинки, - Выходит, я его недооценивал.
Последняя его реплика показалась мне странной, но я предпочел смолчать, понимая, что каждая дискуссия с Уэйкфилдом закончится в любом случае либо его победой, либо вовсе не закончится.
- Ладно, - неожиданно сказал он, - Становится холодно. Пожалуй, пора отправиться в дом и выпить чего-нибудь! Как вам такая идея?
- Завязывайте пить, Уэйкфилд.
- Отличный совет, - он усмехнулся, вставая со скамьи, - Но сначала, в таком случае, мне надо избавиться от страсти к вам. Это куда как более пагубно сказывается на моем здоровье. Я из-за вас нервничаю и плохо сплю.
- Вы хоть иногда думаете, что говорите?
- Нет, друг мой. И признаюсь вам – это такое счастье…

Глава восьмая.

Однако на том «счастье» и кончилось – стоило нам возвратиться в дом, как все остальное вернулось на круги своя. Расстались мы с Уэйкфилдом на какой-то час – он, кажется, отправился переодеваться, я же и вовсе провел все это время в бессмысленном хождении по комнате, с чего-то вдруг загрустив и вспомнив Анну. Признаюсь, для подобных воспоминаний было бы трудно найти более не подходящее место…
Когда же, порядком уже проголодавшись, я решил отправиться на обед, то, направившись в гостиную в поисках Уэйкфилда (да и всех остальных), я стал непреднамеренным очевидцем еще одной ссоры хозяина дома и Скотта.
И, признаюсь, даже мне, знавшему герцога в те годы, когда он, разъярившись, мог и вовсе избить едва ли не полусмерти, даже мне, на собственной шкуре испытавшему, что значит рассердить его… Даже мне ни разу не доводилось видеть его таким.
Мизансцена была воистину потрясающая – в самом плохом значении этого слова. Александр, как ни в чем не бывало, стоял у стены и с отсутствующим видом раскуривал сигару. Скотт, держась за щеку, выглядел так, будто вот-вот рухнет на колени. Герцог же, вцепившись ему в плечо, хриплым от злости голосом спрашивал: - Что это значит, ты не хочешь мне объяснить?!
- Спрашивай его, - Скотт кивнул на Уэйкфилда и немедленно получил еще один удар по лицу, не заставивший, впрочем, его умолкнуть. Напротив, он еще громче, едва ли не крича, повторил: - Он знает! С ним говори! Ты же ему веришь, ему, не мне! Это же он, он – ангел Божий, отрок Самуил доморощенный, непревзойденный в своей безгрешности! - Замолчи! – рявкнул герцог и отпустил его, но Скотт, похоже, уже ничего не мог с собой поделать. Он опустился на колени и, давясь слезами и собственным дыханием, с раскрасневшимися от ударов щеками все продолжал изливать свои обвинения: - Ты как будто не понимаешь… Эта тварь что угодно сделает ради выгоды! Просто объясни мне – ну почему он, почему всегда он?! Если его слово против моего – ты веришь этой шлюхе, бросавшей и бросающей тебя по сей день, едва ему захочется чего-то нового! Скажи мне, скажи, наконец – почему?!
- У него нет причин мне врать, - сухо откликнулся герцог, на что Скотт ответил незамедлительным истерическим смехом: - А меня, у меня – есть?! Я никогда в жизни слова против тебе не сказал, я терпел бесконечные вереницы твоих бывших и нынешних любовников, каждый из которых считал своим долгом вытереть об меня ноги… Все это чертово время я слушал тебя, я жил так, как ты хотел, я делал все, чтобы ты понял, наконец, что ты для меня значишь! А потом появлялся он – и все рушилось, все, что я так долго строило, он ломал одним ударом каблука! И ты уходил, уходил, вечно повторяя по кругу этот чертов сценарий… И если бы сказал мне, хоть раз в жизни сказал, что любишь его – черт побери вас обоих, я никогда не стал бы и говорить с тобой более! Я бы ушел, уехал, отпустил бы тебя – если б знал, что от этого ты станешь хоть чуть-чуть счастливее! Но ты молчал – и теперь я живу так, как научил меня ты! Теперь я знаю – любить не значить желать добра, любить значить калечить и обладать, втаптывать в грязь и любоваться на чужие мучения!
- Замолчи, - герцог схватился за висок, будто почувствовав нестерпимую боль, - Я не могу больше выносить твоих истерик. Ты преступил уже все мыслимые и немыслимые пределы! Избавь меня от своего присутствия хотя бы на час – быть может, ты поймешь, чего мне стоит каждый день выносить твои спектакли…
- Когда я умру, ты заплачешь? – вдруг неуместно спокойным голосом спросил Скотт. От его тона я вздрогнул – впрочем, мне показалось, Александру тоже стало не по себе.
- Этот чертов разговор зашел уже слишком далеко! Вставай, - герцог схватил его за воротник и буквально поставил на ноги, - Иди к себе! Угомонись, а уж потом мы поговорим!
- Ответь.
- Иди к себе, я сказал! Вон!!
- Ты об этом пожалеешь, - Скотт вырвался из его рук и отошел на шаг, - Поверь мне.
- Уходи, я сказал, - герцог указал на дверь, - Я не желаю с тобой разговаривать. Уходи и успокойся. И подумай о том, что ты тут наговорил.
Не говоря ни слова, Скотт вдруг вновь шагнул к нему и, поймав за руки, притянул к себе. И впервые в этом доме, где слово «смущение», пожалуй, можно смело счесть неуместным, мне стало неловко. Никогда еще я не чувствовал себя настолько лишним, как в тот момент, когда Скотт осторожно поцеловал герцога в щеку, лишь на миг опустил голову ему на плечо – и все будто замерло, комната утонула, растворилась, закружилась в том странном чувстве, захватившем их, в необъяснимом явлении, коему я оказался непрошенным свидетелем. В жалком этом поцелуе, в неловкой минутной нежности было больше любви, чем во всем, что я видел в этой жизни.
- Прощай, - прошептал Скотт, отпустив его, и вышел из гостиной.
Герцог отошел к окну, раздвинул тяжелые портьеры и, словно копируя мое сегодняшнее утро, прижался лбом к стеклу. Его усталое прерывистое дыхание оставило на стекле бледные разводы тумана. Наконец, он обернулся.
Я же, не в силах пошевелиться, все еще стояли у порога, замерев в нелепой своей позе застуканного соглядатая.
- Оставьте меня, - прошептал герцог и отвернулся вновь, - Уходите оба!
Александр не торопился исполнить его просьбу, и я покинул комнату первым и, повинуясь странному импульсу, отправился в библиотеку. То, что Скотт был там, меня почему-то совершенно не удивило.

Он сидел за столом у окна и выглядел так, будто провел здесь уже много часов. Лицо его вновь приобрело обычную бледность, и лишь легкая краснота скул выдавала недавние пощечины. С минуту я молча смотрел на него, но, наконец, он, почувствовав видимо, мое присутствие, поднял голову.
- Я знал, что это будете вы, - совершенно ровным голосом сказал он и кивнул на лежавший перед ним лист бумаги, испещренный несколькими строчками торопливого крупного почерка, - Позвольте, я закончу письмо. Садитесь, Николас.
Я лишь кивнул и опустился в предложенное кресло. Несколько минут Скотт в некоторой напряженности провел над своим листом, однако же, в тот момент, когда я было решил вовсе уйти и вернуться позже, он устало запрокинул голову, быстрым движением сложил написанное и запечатал в лежавший подле чернильницы конверт.
- Как вы себя чувствуете? – задал я бессмысленный вопрос, впервые, кажется, в моей жизни оказавшийся не банальной вежливостью.
- Я себя не чувствую, - он пожал плечами, - Давно уже, Николас. Вы что-то хотели? Мне казалось, после представления, коему вы стали свидетелем, вы мне и руки не подадите.
- Вы не правы. Можете не верить моим словам, но… мне показалось, вы слишком много времени проводит наедине со своими мыслями, - я почувствовал себя неудобно, - Вы слишком одиноки. Мне хотелось бы… хоть чем-то помочь вам.
Он усмехнулся – мне стало еще более не по себе – и с непередаваемой тоской в голосе спросил: - Господи, да как же вы оказались здесь? В месте, где слово «сочувствие» считается неприличным!
Я не нашелся, что ответить, но он и не ждал моих слов: - Бегите отсюда, Николас. Послушайте человека, который вот-вот расстанется с этим домом – бегите, пока не поздно, пока в вас осталось еще хоть что-то человеческое. Пока вы не сошли с ума от собственных чувств.
- Вы драматизируете, - не слишком уверенно возразил я, но он лишь тихо рассмеялся: - Пока вы не понимаете этого, Николас, но вы поймете. Надеюсь, будет еще не слишком поздно – потому что ученик оказался куда искусней своего учителя. И если я ухожу, потому что у меня еще есть на это силы, вы рискуете остаться без этой возможности – и долго еще будет думать, что сами сделали свой выбор…
- К чему вы клоните, Скотт? Вы уезжаете?
- Почти, - кивнул он и, выдвинув один из ящиков стола, невозмутимо достал револьвер: - И вот мой билет – в один конец.
- Вы с ума сошли!
- Я знаю, Николас, я говорил вам, что давным-давно болен. И, похоже, свинец – единственное лекарство.
- Как же… Это же грех, великий грех! – бессмысленно прошептал я.
- Мне приятно ваше беспокойство о моей душе, - он встал из-за стола, и я, сам не зная почему, поднялся на ноги вслед за ним, - Но то, что Царствия Небесного мне не видать, известно уже давно. Как, впрочем, никому из нас.
- Не говорите так…
- Я ослышался, или вы хотели мне помочь? – перебил он, - Хотели?
- Да, - у меня пересохло в горле, - Но, Бог мой, я же не знал…
- Позвольте, Николас, - он взял со стола револьвера и тем же невозмутимым жестом прижал дуло к своей груди, - Спросить вас – где находится сердце? Мое так давно разбилось, что я позабыл. Здесь? Или, может быть, здесь? Скажите, избавьте меня от унизительных поисков медицинского атласа.
- Скотт…
- Вы хотели мне помочь. Не молчите.
- Левее, - не своим голосом произнес я, - Еще. Здесь.
- Спасибо. И прежде чем я отпущу вас, - он вдруг взял меня за руку, - Разрешите мне помочь вам? Клянусь, это будет моя последняя просьба.
Я кивнул, не в силах даже вообразить о чем он.
- Я сделаю так, Николас, что никогда более вы не будете бояться смерти, - с этими словами он, не отрывая дула от своей рубашки, вложил револьвер в мои пальцы. Меня обожгло невозмутимым холодом металла – в рукоятке и в его голосе: - Видите? В этом нет ничего страшного!
- Я не могу с вами согласиться. Вы же чувствуете, как дрожат мои пальцы.
- Но вы не убрали руку, Николас, вы уже смирились с тем, что это неизбежно. Это всегда неминуемо – если ты любишь кого-то, рано или поздно ты захочешь причинить ему боль. А потом – неизбежно и это – поймешь, что единственный способ сделать это – причинить боль самому себе.
- Я не понимаю вас! Более того, я не хочу вас понимать!
- В таком случае, простите меня. Простите за то, что более мне некому было об этом сказать… Простите за все и прощайте.
Я не успел даже вздохнуть.
В ту секунду, когда я, глядя ему в глаза, собрался с духом, чтобы высказать все о той сцене, что сейчас разыгралась, он вдруг улыбнулся мне – легко, обезоруживающе, вернув себе лишь на мгновение тот юный и прекрасный облик, который так быстро стерла его короткая жизнь. Он улыбнулся – я не смог и слова вымолвить – и его пальцы, сухие, холодные, пальцы совершенно спокойного и уверенного человека, сжались на моих собственных.
Что это значит, я понял, лишь услышав, будто со стороны, показавшийся ненастоящим звук выстрела. Я взглянул ему в глаза вновь, будто ища ответа, и за секунду до того, как время вновь заструилось с нечеловеческой скоростью, до того, как из наших разжавшихся ладоней с оглушительным грохотом выпал злосчастный револьвер, до того, как его хрупкое безжизненное теперь тело со странной невесомостью опустилось на паркет…
Я увидел то, что он так долго искал. То, что действительно оказалось единственным выходом – пусть и ведущим в никуда.
В его поблекших, опустевших глазах я увидел покой.

Глава девятая

- Вы видели его? Вы видели, как это случилось?
Я помедлил с ответом. Перед моими глазами вновь возник Александр, появившийся в библиотеке едва смолкло эхо выстрела, его безумный взгляд, пальцы, пытающиеся нащупать пульс и дикий, не уместившийся в моем сознании вопрос «Это не ты?! Дьявол побери этого щенка, скажи мне, что это не ты!».
Мой кивок – чересчур спокойный, и эта чертова легкость воздуха, когда кажется, что кровь твоя – перебродившее вино, и ты вот-вот упадешь, прямо здесь, от чувств, переполняющих тебя словно пена нагревшуюся бутыль… И странное удивление – почему нет крови? Почему я всегда думал, что человек умирает с помпой, с пафосом, с муками, подобными тем, что сопровождают его появление на свет – где крики, где кровь, где нежелание оставлять мир? Нет, ничего подобного не было – а только лишь маленькое, неприметное темно-красное отверстие в теле – будто пятно, которое уже никогда не смыть. И нелепая мысль меня – вновь и вновь свидетеля - о том, что он никогда больше не будет одинок. Умирая, он держал кого-то за руку. Всю свою жизнь ждавший милости от Бога и человека, он все-таки получил ее – и, быть может, один из тысячи умер так, как желал.
Александр просил меня ничего не говорить герцогу – он хотел представить дело так, будто мы вместе пришли на звук выстрела. И было бы глупостью с моей стороны не признать его правоты – потому что никто, кроме меня, не видел, как это происходило – и как бы не относился ко мне герцог, я незамедлительно попал бы под подозрение.
- Нет. Мы с Александром вместе примчались в библиотеку, когда… услышали.
Я труслив. Я малодушен. Простите меня, Скотт. Вам нужно было выбрать другого проводника на тот свет. Простите.
- Бедный мой мальчик, - он уронил лицо в ладони и весь будто сжался; впервые в жизни я видел его беспомощным, больным, израненным – по-настоящему, а не в одном из тысяч его образов, - Он был совсем один. Некому было даже взять его за руку.
Я вздрогнул.
- Не молчите, Николас, я вас умоляю. Пожалуйста, говорите со мной – хотя бы на сегодняшний день забудьте о том, что происходило между нами, хотя бы на несколько часов простите мне вашу юность. Говорите со мной – о чем угодно. Иначе я сойду с ума вновь.
- Простите, - я откашлялся, рассудок грозился отказать и мне – ждать этого горестного момента оставалось, похоже, совсем недолго, - О чем… что бы вы хотели услышать?
Он молчал. В какой-то момент мне даже показалось, что, быть может, он лишился сознания – так осели его напряженные плечи, унялась даже дрожь, колотившая его вот уже час – и вдруг, стоило мне чуть придвинуться, желая лишь только удостовериться в своих мыслях – как он вскинул голову. Сухие скулы, бледная кожа и четко вдруг проступившие на лице все годы его беспутной жизни, морщины, отметившие каждый год метаний и страстей – он так долго был молод и состарился в один миг на моих глазах.
- Расскажите мне о любви, Николас, - попросил он, и глаза его, усталые, разбавленные горем и слезами, внезапно вспыхнули, - Что вы любите в этом мире, именно вы? Только не лгите. Избавьте меня от утомительной светской чепухи – не говорите мне о любви к родине и родителям…
- Мои родители умерли, - сухо откликнулся я, забывшись – и внезапно вспомнил о том, что случилось, и в тысячный раз пожалел о вырывающихся вот так словах… Но он, казалось, ничего не заметил и лишь продолжил: - Говорите, Николас. Я вас прошу. Я так долго держал этот мир коленопреклоненным перед собой, сегодня мой черед опуститься и умолять. Что вы любите? Расскажите мне о вашей обычной, человеческой и потому чуть-чуть низменной любви – что это? Еда, выпивка, сигары? Шикарная одежда – прикосновение шелка к вашей и без того мягкой коже? Или, быть может, звон монет в вашей руке? В чем ваша глупая страсть, ваша безответная любовь обычного человека? Без чего вы не можете представить себе этот мир? Без красивых женщин? Без порочного светловолосого мужчины, разрушившего жизнь своей сестре и ее вдовцу? Признайтесь!
Я молчал. Его, даже раздавленного грузом горечи и вины, даже истерзанного слезами и усталостью, погруженного в мысли того толка, что и представить себе сложно до той поры, пока сам это не переживешь – даже такого, разрушенного и развеянного, его было чересчур много для меня.
- Говорите. Услуга за услугу – ваши слова, моя жизнь. Говорите, и я заставлю свое сердце не разорваться. Говорите. Говорите же, черт вас побери!!
И в этот момент я понял, чего он ждет от меня. Как понял и то, что я не дам ему этого – всю свою жизнь он питался грехом, и это привело его в сегодняшний день. Нет. Вы всегда считали меня наивным глупым юношей – сегодня я снова стану им. Для вас. Для Скотта. Для самого себя, в конце концов.
- Я люблю лошадей, - проговорил я не своим голосом, и напряженная маска его лица разгладилась, уголки губ попытались скривиться в улыбке, но это было слишком тяжело.
- Прелестно, - прошептал он, - Что же вы замолчали? Почему вы их любите? За что? Но не говорите мне о беззаветности, я слишком долго живу на этом свете, чтобы поверить в обычную любовь к животным. Я хочу услышать правду – может быть, последний раз в своей жизни. Потому что кроме него мне лгали все и всегда… И будут лгать вновь, стоит лишь вам покинуть меня. Посему – говорите правду.
- Извольте, - я почувствовал вдруг необыкновенное воодушевление, - Я люблю их за то, что они ничего не требуют взамен. Вы можете не приходить к ним месяцами, можете не запоминать их имен, можете мучить их чертовым мундштуком и наглазниками – они будут беззвучно плакать и все также любить вас за кусочек растаявшего сахара в ладони. Вы будете заставлять их воевать, охотиться и тянуть непосильные грузы – и пристрелите из собственного ружья, как только поймете, что они свое отработали. Вы будете относиться к ним так, как…
- Я относился к нему, - внезапно проговорил он и горько усмехнулся, так, что меня передернуло, - Простите, друг мой. Говорите же, я слушаю.
- Это все. Вы будете любить лошадей за их беззаветность – не за вашу. Вы будете любить их, потому что больше в вашей жизни не будет искренности. Никто и никогда не станет вам большим другом – потому что никто и никогда не сможет молчать, забыв о себе, о своей жизни, никто не будет с вами только тогда, когда того хотите вы…
- Закройте глаза и представьте себе, Николас, - вновь перебил меня он, - Огромное поле. Сочную, лоснящуюся на свету зелень, пение птиц, стрекотание насекомых – вообразите себе эту картину так, чтобы ваши легкие почувствовали запах лета… Попробуйте, я прошу вас. Попытайтесь представить себе тот восторг, который овладевает человеком при виде девственной, не тронутой никем и ничем природы. Чувство удивительной целостности и единения, не так ли? Вы ведь испытывали его, я прав?
- Да.
- И теперь на этом поле вообразите себе стадо лошадей. Пусть это даже не будет похоже на настоящее стадо – это только для вас, а потому расскажите мне, что вы видите? Какие они, эти лошади? Гнедые, вороные, быть может, прелестные белые кобылки в серое яблоко? Скажите мне, это чертовски важно. Жеребцы, жеребята, какие они, как они выглядят?
- Это… слишком сложно.
- Попытайтесь, я вас умоляю, просто отпустите себя. И поверьте мне, вы осилите эту задачу. Она проста, как дождь идущий за окном.
- Я… Право слово, я не знаю. Я вижу самое обычное стадо, - я чувствовал себя чертовски нелепо с закрытыми глазами, не видя и не представляя даже, что он делает, в голове моей роились тысячи бессмысленных образов, и поле, которое я с таким трудом пытался представить, рассыпалось на лоскутки, - Молодые, сильные жеребцы… Гнедые, быть может. Или нет. Я не знаю… Простите меня.
- Не открывайте глаза! – внезапно воскликнул он, будто я собирался это сделать, и уже вновь спокойным голосом продолжил, - Хорошо, в конце концов, мне не нужна писаная маслом вашего воображения картина. Мне нужно, чтобы вы испытали те чувства, о которых я буду говорить. Пообещайте мне попытаться!
- Хорошо, - пробормотал я, чувствуя, как наливается свинцом левый висок. Удивительно, как я до сих пор держался на ногах…
- Вы видите этих лошадей и понимаете, что это, пожалуй, самое прекрасное зрелище в вашей жизни. Восхитительное соединение юности и совершенства, напряжения, скрытой силы и непринужденной расслабленности, единение природы и этих прелестных существ, беззаветно влюбленных в мир… Вы чувствуете?
Я почувствовал – но отнюдь не то, о чем он говорил, а его пальцы, схватившие меня за руку. Боже мой, я не выдержу еще одного подобного рукопожатия за сегодняшний день, пощади меня…
- Ощутите то, о чем я говорю, Николас, и вам все станет ясно. Все, о чем я говорил и буду говорить впредь. Вы видите эти ожившие совершенства, и что же вы испытываете? Восторг, отстраненно любуетесь? Или, быть может, они вызывают у вас желание? Оседлать этот живой огонь, никем еще не тронутый, незамутненный, непокорный? Скажите мне, разве я не прав?
- Вы правы, - мне показалось, я вот-вот лишусь чувств от этого голоса, пробирающегося в мое сердце, от тщетных попыток понять, к чему он клонит, от ледяных его пальцев, сдавивших мое запястье.
- И вот вы объезжаете их, одну за другой, жеребца, кобылку – самых прекрасных и манящих, тех, что и привлекли ваше внимание прежде остальных. И вдруг, Николас, когда вы ступаете на землю, вы понимаете, что переживаете разочарование – жесточайшее в свое жизни, болезненное, вгрызающееся в ваши вены будто дикий зверь! Потому что это не те лошади. Не те. Не ваши. Вы продолжаете свое занятие – и вот уже осталось лишь несколько не укрощенных, и вы понимаете, что, должно быть, здесь вас уже ничто не ждет, что бессмыслен ваш поиск, что среди совершенств нет того идеала, которого вы ждали всю свою жизнь… И в тот момент, когда вы, отчаявшись, отворачиваетесь и медленными шагами уходите прочь с потускневшего поля, не исполнившего вашу мечту, к вам вдруг подходит неказистый жеребчик, нетвердо еще стоящий на жалких своих копытцах, и, фыркая, сдувая длинную челку в сторону, смотрит на вас. И вы видите, в его влажных, будто заплаканных глазах вы, наконец, находите то, ради чего затевали свое путешествие. Он опускает голову вам на плечо, и вы понимаете, что ваш поиск окончен.
Он замолчал, я же, терпеливо не открывая глаз, ждал – однако он не спешил продолжать. Наконец, я не выдержал: - Что же вы?
- Это все, Николас. Это все. Я нашел свою мечту – и убил своими же руками. Вы так восхитительно описали все, что я сделал с ним – с моим несчастным мальчиком, моим бедным Скоттом.
Внезапно он отпустил мое запястье – и в этот же момент я почувствовал его ладонь на своей щеке:
- Вы не представляете, Николас, как обязаны Александру. Быть может, не появись он тогда в моей жизни, и я довел бы вас до того, что случилось сегодня… Впрочем, нет. Этого не случилось бы – ибо, сколь не тешу я себя мыслями о том, что, быть может, это лишь восторженная ошибка – но теперь я убежден в том, что мое несчастное несовершенство и было тем идеалом, который я так долго искал. Никто – ни вы, ни Александр, ни целый десяток других ясноглазых юношей – не смог и не сможет дать мне того, что было в нем.
Он придвинулся ко мне еще ближе и заговорил так, что каждое его слово я чувствовал обжигающим дыханием на своих губах: - Это была нежность, Николас, отданная мне без слез и страданий, без излишних глупостей и условностей. Он не был таким, каким были вы – избалованным мальчишкой, не осознающим своей привлекательности, а оттого еще более лакомым кусочком для охотника. Но, Бог мой, как же с вами было сложно – я помню до сих пор, быть может, мне ни с кем более не было так трудно, как с вами. Вы были одним из тех прекрасных необъезженных жеребцов, которые, сами склонив голову под сбрую, в последний момент выбирают свободу и пытаются сбросить всадника из седла. А потому вам приходится причинять боль, убивающую, как известно, всякое чувство.
Я почувствовал, как кровь приливает к моему лицу. Он вновь погладил меня по щеке – осторожно, будто пытаясь почувствовать что-то, известное только ему, и продолжил: - Затем был Александр. И это было необъяснимо – я сходил с ума от одиночества, от извечной попытки сбежать от себя и от мира вокруг, когда на моем пороге возник ангел, ведущий под руку златовласого дьявола. Вы знали, что ваша прелестная юная жена жила в моем доме? Вы знали, что я прихожусь ей дядей? Вы знали о том, что Уэйкфилд – это моя фамилия? Бог осыпал меня титулами щедрою рукой – едва ли есть еще среди ваших знакомых герцог и маркиз одновременно, владелец двух фамилий, двух наследств и, как приданое, двух жизней… Почему вы открыли глаза?!
Я смотрел на него и пытался заставить себя дышать. Я пытался вспомнить свое имя. Я пытался понять то, что он только что сказал. Но в чертовой моей голове была одна лишь боль, дикая, разрывающая виски, проникающая в сознание… Этого не может быть. Это неправда.
- Я никогда не лгал тебе, Ники. Быть может, только тебе. Анна была моей племянницей. И я – тот самый дядя, якобы отправивший Александра в Индию. Да. Это правда. Верь мне.
Он вновь попытался взять меня за руки, но я отшатнулся и, не выдержав, произнес то, что давно уже готово было сорваться с моего языка:
- Но, Бог мой, что же дьявольскую игру вы затеяли? Скольких еще ваших жертв вы оплели этими сетями?! Или я один удостоился такой чести? И – черт возьми, мне больно говорить об этой грязи – зачем эта чудовищная ложь?! Александр – он что, господи, что за… он все это время был вашим племянником?!
- Нет, - он покачал головой, - Ни он, ни Скотт.
- Но как же… Я не понимаю. Что за чушь?!
- Анна была твоей женой и моей племянницей. Ее отец был моим братом, - его голос стал таким, каким родители говорят с детьми, не желающими понять, почему буквы читаются так, а не иначе, - И не был отцом Александра. Высший свет, Ники.
Меня затрясло от его невозмутимости – в этот момент я все вспомнил. Скотта, лежавшего в соседней комнате в чертовом выходном костюме, который теперь отправится с ним к дьяволу; Александра, бесстыдно развалившегося в моей постели; Анну, умершую – я никогда, никому не говорил об этом – в родах и унесшую с собой моего сына и мою последнюю надежду на нормальную жизнь; герцога, для которого я так и остался всего-навсего одним из десятка ягнят, добровольно пришедших на заклание…
Я вспомнил все.
Я вспомнил всех.
Они ударили его вместе со мной. Его лицо нелепо скривилось, шея выгнулась, и по губам потекла кровь – такая яркая на пепельном лице… Я разбил костяшки пальцев о собственное прошлое.
Окровавленный рот расплылся в улыбке.
Он обнял меня за шею, прижал к себе – и я не сопротивлялся.
И когда он прошептал «спасибо», мы оба заплакали.
И я, наконец, понял – теперь нам обоим стало легче.

Глава десятая

Когда я, наконец, добрался до своей комнаты, было далеко за полночь – этот страшный день вовсе не считал нужным заканчиваться. В доме установился стойкий запах каких-то успокоительных трав, перемешанный с виски и табаком; топот чужих ног – врач, священник, судебный пристав… Однако все имеет свойство заканчиваться, и теперь у меня оставалось несколько часов до следующего дня, которые язык не поворачивался назвать ночью – вряд ли сегодня я не то, что смогу заснуть, но и вовсе провести хоть несколько минут в одиночестве. Стоило мне покинуть герцога, как перед глазами вновь появилась эта странная, покойная улыбка, и я снова и снова слышал его тихие уверенные слова: «вы никогда более не будете бояться смерти»… Господи, никогда раньше я не испытывал такого нечеловеческого желания помолиться, или исповедаться, или что еще делают верующие люди в попытке найти облегчение?!
В темной комнате с погашенным светом и сдвинутыми портьерами я сидел за столом, все еще одетый, даже жилета не сняв, и бездумно глядел на собственные сложенные руки. Пожалуй, мне не помешал бы сейчас хороший бокал неразбавленного виски – но за сегодняшний день мой несчастный организм перенес уже немало нагрузок, не хватало еще…
Черт возьми, как же это может быть? Снова и снова – еще миг назад это был живой, кипящей, полный страстей и желаний человек, любящий, мечущийся, ревнующий – а теперь это лишь пустая оболочка, смутно похожая на своего прежнего хозяина…
Когда год назад умер мой отец, я не чувствовал этой дикой несправедливости мира – я понял ее лишь сейчас. Он, глубокий уже старик, не желал прощаться с этим миром, он цеплялся за него, он боролся с Богом – так ему не хотелось умирать. Его душа была готова прожить еще сотню лет – отказывалось тело. А сегодня… Господи, за что же ты заставил его возненавидеть жизнь так рано? Как ты мог позволить ему уйти, не сопротивляясь?!
- Вы не спите? – послышался у меня за спиной тихий голос. Я обернулся – на пороге стоял бледный, осунувшийся Александр со свечой в руке. В дрожащем свете пламени он выглядел еще более худым, чем обычно. Под глазами у него залегли тени – от усталости, не от слез. Он проявил удивительную твердость – или, быть может, не хотел кривить душой – но никто из присутствовавших сегодня в этом доме не был столь сдержанным и отстраненным. Несмотря на то, что он взял на себя все то, что должен был сделать герцог, Уэйкфилд вовсе не скрывал своего отношению к произошедшему. Он не любил Скотта – и не считал нужным притворяться расстроенным… Неподдельный шок – это я видел. Но не общую удрученность. Казалось – я боялся себе в этом признаться – Александр и вовсе считает это естественным.
- Николас, вы не против моей компании?
Я пожал плечами – сил изображать радушного хозяина у меня уже не было. Он вошел в комнату, поставил свечу на стол, рядом со мной – и встал у меня за спиной, у окна, скрытого шторами.
- Присаживайтесь, Александр.
- Вам надо лечь, - невпопад ответил он и положил руки мне на плечи, - Вы устали, Николас. Сегодняшний день был для вас отнюдь не легким.
- Вы же знаете, я не смогу заснуть.
- Я сказал «лечь», а не «спать», - в его голосе проскользнул смешок, а пальцы скользнули к пуговицам моего жилета, - Позвольте, я помогу вам.
- Прекратите, Уэйкфилд, - вяло откликнулся я, но он продолжал свое дело, будто и не слыша моих слов, - Оставьте меня, я так устал…
- В таком случае, помолчите – лишите себя ненужной мыслительной работы. Впрочем, боюсь вам все же придется пошевелиться – иначе мне придется поворачивать вас вместе со стулом, друг мой!
Тут я не выдержал и, отнюдь не вежливо сбросив его руки, встал из-за стола:
- Я попросил вас уйти. Я слишком устал, чтобы сейчас говорить с вами и объяснять, почему…
Договорить он мне не дал, легонько толкнул – я пребольно врезался поясницей в столешницу – и, пока его губы что-то убедительно доказывали моим, теплые пальцы скользнули под рубашку, где избавиться от них уже не было никакой возможности.
- Какого черта… что вы творите, Александр? Ведете себя, словно животное неразумное, - прошептал я, когда он переводил дыхание, - Как вы можете? Здесь, сейчас?
- Это жизнь, Николас, - пальцы споро разбирались с пуговицами, а он смотрел на меня пронзительными зелеными глазами, такими непостижимо живыми среди мертвой тишины этого дома и этого мира, - И она продолжается, друг мой.
- Быть может, вы и правы, - шепотом ответил я, а он лишь пожал плечами и, спустив рубашку с плеч, усмехнулся: - Об этом, Ники, вы будете думать завтра. И я даже попытаюсь вам не мешать.

- Вы не перестаете меня удивлять, Николас, - он сидел, завернувшись в покрывало, с сигарой меж тонких пальцев, и щурился на свет зажженной мною лампы, - Вы уверены, что никогда раньше… Впрочем, что за глупости я спрашиваю! Давно пора бы уяснить, что вы, друг мой, в лучшем случае пропустите мой вопрос о прошлом мимо ушей, в худшем – о, я до сих пор помню, как вы накинулись на меня тогда, в ванной. К сожалению, не так, как того хотелось бы мне, но, Ники, ваша пылкая речь о достоинствах моей безвременно скончавшейся сестры… Потрясающе зрелище вашего раздражения – это, знаете ли, стоит того!
- Прекратите называть меня этим чертовым прозвищем. Мне неприятно!
- Полчаса назад вы явственно показали иное, - он, не оборачиваясь, усмехнулся, - Так что простите, Ники.
- В таком случае перестаньте хотя бы упрекать меня в собственном недостатке. Это, между прочим, ваша манера скрытничать – я ничего о вас не знаю, Уэйкфилд. Кроме общеизвестных фактов, кои и послужили причиной нашего с вами знакомства.
- Хотите доставить мне удовольствие, Ники? – он обернулся и чуть нагнулся ко мне, - В следующий раз, если только захотите выспаться в одиночестве, не начинайте этих своих великосветских бесед! Они действуют на меня совершенно неподобающим образом. Про ваш голос я и вовсе промолчу.
- Не переводите тему, Александр, - мне и впрямь было интересно услышать, что он скажет на подобный вопрос, - Мне бы хотелось узнать о вас хоть что-то.
- Обо мне или о моем прошлом? - уточнил он, перегнувшись через меня и шаря на комоде в поисках пепельницы, - Господи, Николас, прекратите ерзать, я сейчас упаду!
- Я думаю, и то, и другое, - подобным образом сбить меня с темы было едва ли возможно.
- В таком случае, - он, наконец, затушил сигару, и вернулся в прежнее положение с тем лишь различием, что теперь он лежал, повернувшись ко мне лицом, - Я должен вам сказать, что вы еще слишком малы для подобных вещей, Ники. По крайней мере, сегодня. У вас слишком слабые нервы.
- О! Неужели вы собирались поведать мне о том, как в Индии вместе со спутниками вы умирали от голода, а потому были вынуждены ежедневно убивать их одного за другим и поедать останки? Шокирующее признание…
- Я не был в Индии.
- Да? А где же тогда вы были все это время? – я неожиданно вспомнил о том, как герцог вернулся из Франции тринадцать лет назад – без жены, но с человеком, теперь делящим постель со мной. Человеком, которого я счел его новым увлечением и благополучно исчез из его жизни, не узнав даже о том, что связывало их на самом деле. А затем они вновь возникли в моей жизни, почти одновременно, этой осенью. И еще я вдруг понял, что Александр и не подозревает о том, что связывает меня с герцогом…
- Разве Скотт сегодня утром не поведал вам мою прелестную историю? – внезапно лицо его исказилось едва ли не от злости, меня же передернуло от столь неуместно прозвучавшего здесь имени, - Мне показалось, он не терял зря времени!
- Нет, - только и сказал я, - От него я не слышал и слова о вас.
- Лукавите, - он покачал головой, - Впрочем, это не главное. Если уж ваше любопытство вспыхнуло, значит, мне придется его удовлетворить. Однако же вы мне за это пообещаете.
Он замолчал, и я переспросил еще раз: - И что же?
- Просто пообещаете, потом уж я решу, что же это было.
- Вы издеваетесь!
- Конечно, - усмехнулся он, - Когда бывало иначе? Так вы обещаете? В любом случае, сколь не разочаровала и не ужаснула бы вас так прекрасная история, которую вы вынуждаете меня поведать?
- Хорошо, - беспечно откликнулся я, - Если вы таки не поедали людей, то меня мало чем можно напугать. Начинайте?
- Пожалуй, так мне будет неудобно, - он перевернулся на живот, и я чуть придвинулся к нему, приподнявшись на локте, - Вот это уже другое дело. Словом, вы уверены в том, что хотите услышать?
- Я запомнил ваши слова – «всего этого вы захотели сами». Посему более не стоит мучить меня предисловиями, я хотел бы, наконец, услышать хоть что-то.
- Ну и славно, - вздохнул он, - Начну, с вашего позволения, с сотворения мира. То есть меня.
Я не сдержал смешка, за что был награжден презрительным взглядом.
- Так и быть, сегодня я закрою глаза на вашу отвратительную несдержанность! Вернемся ко мне. В идеальном мире я должен был бы стать наследником титула, семейного состояния, нескольких поместий во Франции и массы других полезных и не слишком преимуществ перед простыми смертными – ибо мне повезло родиться старшим сыном. Неудача же заключалась в более сложных обстоятельствах – в виду того, что моя мать имела обыкновение спать практически со всеми, исключая собственного мужа… Николас, прекратите делать возмущенное лицо, это правда! Так вот, я уродился несколько не таким, каким ожидался. Сами понимаете, зеленоглазый и светловолосый, я был радостью только для темноволосой голубоглазой матери – быть может, первые часы после рождения. Об отце, черноглазом, как дьявол, и имевшим на голове нечто более похожее на медвежью шерсть, нежели на волосы, и речи не было – как и том, что он, собственно говоря, не является моим отцом. Посему детство у меня было не сказать, чтобы уж очень счастливым. Кажется, мне было всего-то четыре года, когда кто-то из детей приятелей отца доходчиво мне объяснил, что папа меня не любит. И более того – почему он меня не любит – об этом ходили толки от нашей прислуги к чужой, а дети, уж поверьте мне, весьма чутко прислушиваются к тому, что говорят люди вокруг – особенно если те понижают голос в их присутствии. Я же, надо сказать, не слишком расстроился – куда больше, чем папу, я любил своего дядю. Все, с ним связанное, казалось мне исполненным прямо-таки божественного смысла – и то потрясающее совпадение, что звали его так же, как и меня самого, на долгие годы ввергло меня в восторг.
- Но как же…
- Второе имя герцога, Ники, соответствует моему первому. Вы же знали, что я говорю о нем? Замечательно, ваша осведомленность радует, я было испугался, что придется еще и об этом рассказывать… Так на чем я остановился? Словом, жизнь моя была довольно-таки хороша, но в то же время ощущение легкого недостатка любви чувствовалось, и весьма сильно. Впрочем, когда родилась Анна, оно на какой-то промежуток времени исчезло – потому что, наконец, появилось существо, которое я сам мог любить беззаветно и был готов, будто кошка, в зубах носить. Что совершенно не устраивало ни мою мать, ни моего отца. Первая, справедливо, в общем-то считала, что ничему хорошему я сестру научить не смогу, а вот поведение второго я перестал пытаться понять с того самого момента, как чуть-чуть подрос. Потому что, согласитесь, это довольно странно – он любил и продолжает любить мать до сих пор, он готов целовать ей ноги и купил бы небеса, если б хватило денег. А меня - ребенка, которого никто не спрашивал о том, как он отнесется к собственной незаконнорожденности, - отец ненавидел. Меня и своего брата. Особенно же их взаимная неприязнь усилилась в те славные времена, когда я возжелал учиться в Париже – и папенька, естественно, высказал мне все, что думает по этому поводу, заявив, что на образование подобного оболтуса он не потратит ломаного гроша. Спешу заметить – мне было семнадцать, и поверьте, Ники, я был куда более зелен и невинен, нежели сейчас, и не участвовал еще не в чем предосудительном, и не предполагал даже, куда и как быстро приведет меня отнюдь не прямая дорожка под названием жизнь. Вижу, вы порываетесь спросить, причем здесь герцог? При том, радость моя, что именно он оплатил мое образование, и пансион, и черт знает что еще в Париже. Можете представить себе ярость моего папаши – мало того, что фактически чужой сын идет против него, так еще и собственный младший брат поддерживает наглеца! Война в нашем славном доме разыгралась почище Троянской! Спасло мою голову лишь то, что из Ниццы я немедля отчалил в столичном направлении и исчез из поля зрения родителей долгих два года. О годах учебы рассказывать вам не буду – и скучно, и стыдно, и вызовет излишний прилив ностальгии. Скажу лишь, что, когда я на пороге двадцатилетия объявился дома, за плечами у меня был весьма и весьма обширный список любовных побед, выигранных пари и прочей ерунды, казавшейся тогда едва ли не смыслом жизни. Чего не было, так это дипломов и грамот – из коллежа меня выгнали за «поведение, порочащее имя учебного заведения». А всего-то лишь ответил на робкие ухаживания ясноглазого парнишки с медицинского факультета… В моей жизни люди этой профессии сыграли воистину странную роль – одну из главных, Ники, поверьте мне! Вернемся, однако, к моему приезду домой – отсюда, пожалуй, и нужно было начинать.
Отец, как ни странно, воздержался от любых комментариев на тему моего неудавшегося образования – хотя уж от него-то я ждал самой непредсказуемой реакции. В чем он меня, в общем-то, и не разочаровал. Мать, всегда бывшая некрепка здоровьем, истерзанная к тому времени пятыми родами и возненавидевшая весь свет человеческий, кроме своих дочерей, лишь ненастойчиво посоветовала мне найти себе поскорее хорошую девушку и жениться – можете себе представить, как я отнесся к подобному совету? А вот герцог… Вот кто был искренне рад моему возвращению! Настолько, что немедля предложил мне переехать из «этой богадельни» в его дом – ему в наследство от деда досталось огромное имение под Ниццей, на побережье…Естественно, я согласился, предвкушая жизнь, лишенную забот – дома я был никому не нужен, потому что родители вовсе не переменились, а сестры, напротив, слишком выросли за то время, что я отсутствовал. Все, казалось бы, должно было теперь быть если не так, как я хочу, то уж хотя бы хорошо – но почему-то случилось иначе, - Александр вздохнул, прикрыл глаза и продолжил так, что мне на миг показалось – он забыл, о чем говорил прежде, - Быть может, потому, что я чересчур торопился и спешил – смешно сейчас вспоминать его лицо в тот момент, когда я с пылкостью, присущей лишь влюбленным юнцам да вам, мой милый Николас, будто в горячке трясясь, метнулся к нему, едва лишь мне стоило понять, что уж теперь-то мы остались вдвоем, и никто мне более не помешает, и не придется ничего скрывать… Это был чуть ли не первый наш вечер в его доме – еще пустом, необжитом, пыльным от долгих лет одиночества – и он разбирал в кабинете какие-то бумаги, и я кругами бродил вокруг двери, и боялся постучаться, и ненавидел себя за то, чего хотел в те минуты больше всего на свете. Потом он сказал мне, что я был единственным, за кем интересно наблюдать. Он гладил меня по волосам и рассказывал про хорошенького сынка какого-то лорда, - при этих словах Александра я непроизвольно напрягся, - Про молодого писателя, которого он лечил от тоски по умершей невесте, про моего отца – настоящего, который был одним из его лучших друзей, про свою жену – он шутил еще, что в нашей семье всем мужчинам достались неверные жены, и, может быть, лишь я один обойдусь без этого фамильного дара… Он говорил о том, как скучны и предсказуемы эти люди, как пошлы они и ограниченны – и о том, что я в тот вечер был прекрасен в своей развращенной невинности, и как тяжело ему было сдерживаться, чтобы не спугнуть меня… У вас слипаются глаза, Ники, я вас утомил.
- Вовсе нет, - покачал головой.
- Однако же все это утомило меня, - невозмутимо откликнулся он, - Быть может, вы позволите мне продолжить завтра? Если вас это еще будет интересовать, конечно.
- Не сомневайтесь, Александр, - я усмехнулся, - В том, что вам придется продолжить сейчас. Услуга за услугу – я обещал вам, вы – мне.
- Услуга за услугу, - зачем-то повторил он, - Замечательно. Поцелуйте меня, и я продолжу!
- Постойте, мне казалось, я уже выполнил одно ваше требование! Зачем же тогда я вам что-то обещал?
- Это и обещали, Николас, - он заговорщически прищурился и погладил меня по щеке, - Делать все, о чем я вас попрошу. Вы обещали!
- Но!
- Вы обещали.
Я притворно возмущенно закатил глаза и послушно коснулся губами его пальцев, лежавших на подушке у моей головы: - Довольны?
- Вполне. Итак, продолжим.

Глава одиннадцатая

- Хотя нет. Сначала, Николас, вам придется принести мне что-нибудь выпить, - он усмехнулся, - И себе тоже, разговор у нас будет долгий и откровенный, а потому я предпочел бы, чтобы наутро вы его уже не помнили… Как, впрочем, и я сам. Итак?
- Вы чертовски непорядочны, Александр, хитростью выманили у меня обещание! А теперь еще и прихоти свои заставляете выполнять. Но вам повезло – как чрезвычайно предусмотрительный человек, я припас бутылочку виски. Для специальных случаев.
- Так что же вы? Давайте ее сюда, Николас, - он выжидающе уставился на меня, и мне ничего не оставалось, кроме как подняться с постели и отправиться к бару за обещанным спиртным. Благо, идти было недалеко.

- Выпьем за мою бурную юность, - предложил Александр, невозмутимо вырвав у меня из рук откупоренную бутылку и, поднеся к губам, выпил одним махом едва ли не половину. Я лишь удивленно присвистнул, а он уже, невообразимо изогнувшись, отставил бутылку на пол. Вновь повернулся ко мне – с уголка губ бежала прозрачно-коричневая капля, фыркнул, что-то пробормотал…
- Вы будете продолжать?
- А? Нет, нет, что вы, пожалуйста, я сейчас подам, - он, не поняв о чем я, вновь выгнулся к полу.
- Черт возьми, я не о виски… - но он уже сидел напротив меня и вновь, запрокинув голову, пил. И тут же бутылка вновь была забыта, и моему взгляду предстали его самым забавнейшим образом оттопыренные щеки. Не успел я и слова сказать, как он, придвинувшись ко мне, прижался губами к моим, приоткрыл рот… Все это было так глупо и бессмысленно, и виски тек по нашей коже, и едва ли хоть капля оказалась в моем рту, который безраздельно и безвозмездно занял он, и мне вдруг все показалось так незначительно и смешно, и мы целовались, и целовались, и целовались…
Пока я не попытался отдышаться и не понял, что все это лишь очередная попытка оттянуть почему-то очень нежелательный для него разговор.
- Не делайте такое лицо, Николас, - усмехнулся он, - Сейчас я допью, и сказочка продолжится, уж поверьте…

Он опьянел подозрительно быстро, мне же, напротив, казалось, я трезв как никогда. Некоторое время он ежился, обнимал себя за плечи и, в конце концов, начхав на мое мнение по этому поводу, медленно, но верно перебрался ко мне на колени. Прижался дрожащим телом, и, обвив мои плечи руками, прикоснулся холодными губами к уху, и продолжил свой рассказ полушепотом, то и дело сбиваясь не к месту на смешки и пьяно-влажные поцелуи, щекотавшие мою шею самым скользким образом.
- Вряд ли то, что вы услышите, мой дорогой Николас, вам хоть сколько-нибудь понравится. Вы для этого все еще чересчур наивны и милы. Однако услышать все это вы захотели сами – а потому, коль скоро вы начнете презирать меня, помните, что я и в этот раз не забыл вас предупредить. Вы запомнили? Вот и славно… А речь пойдет о вашем старом знакомом, малыше Скотте, так рано нас покинувшем… О, не кривитесь, Ники, скорбная мина вас отнюдь не красит! Сия славная история приключилась в те далекие времена, когда наш юный мертвый друг был чуть более жив, чем сейчас, чуть более юн, катастрофически наивен и патологически нуждался в любви. Знаете ли, эта старая как мир история – матерью его была монахиня, согрешившая с кем-то из прихожан, мальчика полжизни иначе, чем дитя греха, и не именовали… Слава богу еще, что учиться отправили в приличную католическую школу – оставили бы в монастыре, и он лишился бы рассудка значительно раньше… Однако речь не об этом.
- Постойте, - перебил его я, он повернулся ко мне, и я вдруг понял, как неожиданно сложно говорить с человеком, чьи губы так опасно близки к моим собственным – если уж не упоминать о глазах. На миг мне показалось, что все эти разговоры – последнее, на что стоило тратить бы это прекрасное время, но я вовремя опомнился и, чуть отведя глаза, спросил: - Вы рассказывали о себе. Причем здесь Скотт?
- О, Николас, так именно из-за этого вы и станете меня презирать. От ваших проницательных глаз вряд ли укрылось то, как он ко мне относился. Я же пытаюсь поведать вам о причине столь странных отношений между нами – и к моему прошлому она имеет самое прямо отношение. Бог мой, вы опять меня перебили! За это вам придется что-то сделать для меня, - он огляделся, будто окружающая обстановка могла ему подсказать и, неожиданно игриво сощурившись, спросил: - Может, бросим эти разговоры? Николас, когда еще выдастся столь приятная ночь – нам с вами предстоят дни поминок и похорон, а сейчас…
- Прекратите, - я закрыл его рот ладонью, и он тут же обмяк, и мне пришлось убрать пальцы, - Вы обещали.
- А вы чертовски назойливы, Николас. Это отвратительно! Ох, боже, на чем я остановился…
- Марсель, - подсказал я, и он кивнул: - Ах, да. Марсель… О, как же я не люблю этот город – будь он человеком, я давно вспорол бы ему брюхо. Итак, мы остановились на том, что меня выгнали отовсюду – и идти мне вдруг стало некуда, хотя еще несколько дней назад я собирался уехать в Лондон и жить там припеваючи. Теперь же все разом переменилось, и, имея в кармане отнюдь не королевские деньги, я решился ехать в Марсель – искренне полагая, что, раз уж это портовый город, оттуда мне легче будет начать новую жизнь. Быть может, это теперь знает только Господь, так оно и случилось бы – однако по пути мне случилось ехать в поезде вторым классом и, как это часто бывает с одинокими усталыми людьми, заснуть. И лишиться последних денег, извлеченных из моего кармана чьими-то ловкими руками – благо, хоть какую-то часть я догадался припрятать в менее очевидные места, нежели портмоне… Таким я и сошел с поезда в Марселе – молодым человеком с горсткой монет, одним-единственным, зато чрезвычайно шикарным, костюмом, шляпой и, кажется, тростью. Больше у меня не было ничего. Ни-че-го. А теперь не было и денег на билет куда бы то ни было – и даже обратно в Ниццу – я не поленился съездить в порт и уточнить на вокзале, прежде, чем поверил в то, что тех жалких монет, которые еще остались у меня, хватит лишь на одну ночь в каком-нибудь захолустной ночлежке для бедных. Так началась моя марсельская жизнь, беспросветно длившаяся около двух недель – пока я не спустил последние деньги, не подрастерял своё щегольство и не понял, что, коли я не найду работы и дешевой комнаты, жизнь моя быстро окончится в ближайшей подворотне, едва только я устроюсь там, чтобы вздремнуть… А потому, Николас, я, послушав нескольких своих новых знакомых – вы представляете, и тогда умудрялся общаться с людьми – так вот, выслушав советы, я пошел прямиком в бордель. Господи, ну не делайте вы таких глаз, будто вы никогда там не бывали! Я все равно вам не поверю… Так вот, я отправился на окраину города, мысленно уже решив, что, не дай Боже, что-то не выйдет, и я уже не смогу ничего поделать, и буду вынужден подыхать на улице будто собака… А почему же я выбрал столь странный пункт назначения? Все просто – крупнейшее подобное заведение располагалось в огромном двухэтажном здании с вечно незанятой мансардой. И хозяйка сего прибыльного дела пускала туда пожить тех, кто был не прочь исполнять некую работу, о которой толком никто ничего не знал – пускала, и все, в том положении, в каком оказался я, не было времени разбираться. Меня устроило бы все, что угодно – так впрочем, оно и оказалось. Единственное, что могло бы насторожить – так это почему же мои знакомые не воспользовались подобным предложением. Но и тут, как выяснилось, все было предельно ясно – все они предпочитали работать в порту на тяжелой и грязной работе, нежели связываться с «бардаком». Мне же – вы не поверите своим ушам – казалось, что это как-то значительно более утонченно, чем быть рыбаком или, боже не приведи, чернорабочим каким-нибудь. А еще я наивно рассудил, что работу мне предложат явно не шлюхи… Да прекратите вы делать такое лицо, иначе я повторю это слово еще тысячу раз! Шлюха, шлюха, шлюха, Николас, ну что вы ведете себя так чопорно?! Оглянитесь, это чужой дом и не моя постель, а, меж тем, я сижу у вас на коленях, ваши ладони лежат на моей пояснице, и… вот сейчас… между нами нет даже полоски воздуха… А вы кривитесь от слова, всего-то лишь означающего человека, зарабатывающего на хлеб не руками, а иными частями тела. Прекратите, не то я уличу вас в лицемерии! Я не сомневаюсь в вашем воспитании, но, бог мой, вот сейчас к чему это?! Обещайте более не вести себя так, не то я все же перестану рассказывать… Если вам неинтересно, то… Боже, не смотрите так свирепо, я начинаю вас бояться! Итак, я отправился в бордель – и был уже порядком голоден и устал, от холода и сырой погоды у меня внезапно начался жестокий кашель, а потому поиски другого жилья могли свестись бы к рытью могилы. Посему я выбрал кривую дорожку – и, вы не поверите, не пожалел. Уж не знаю, как вы отнесетесь к этому, но те несчастные недели, когда я, 21 года, сын аристократа, без пяти минут выпускник Сорбонны, четырежды в день переодевавший сорочки и неизменно державший в порядке ногти, работал счетоводом в борделе мадмуазель Валентин, прелестной престарелой дамы, именовавшей своих работниц «крошками», а меня «зайчиком», были веселейшими в моей жизни… Вот так из практически маркиза Уэйкфилда я превратился в какого-то там Алкса, подружившегося с десятком путан, знавшего обо всех их несчастьях и горестях, дающего им порой весьма дельные советы и прилежно записывающего в специально отведенную книгу, кто, где и с кем из них проводил ночь за ночью… Ко мне относились куда как более тепло, нежели к хозяйке и – уж тем более – Мари, бывшей при сем заведении кем-то вроде фельдшера. А дело у мадемуазель Валентин было поставлено на ура, это вам был не портовый бардак с полубольными чахоточными девушками… Здесь можно было увидеть практически весь высший свет и самого Марселя, и других городов – а потому нередко, сидя за конторкой в комнате, куда приходили «гости», я видел среди них смутно знакомые лица, не то друзья отца, не то деловые партнеры… Благо, я так исхудал и оброс отвратительного вида куцей бороденкой, что узнать меня не смогла бы и мать.
Так прошел, пожалуй, месяц – а, может быть, и больше. Я жил себе в мансарде, спал на старой продавленной кровати – но все же под крышей, ел с одного стола с проститутками – но мне казалось, никогда в жизни еще я не пробовал чего-то столь же вкусного, чем то отвратительное жилистое мясо, которым нас кормили, подсчитывал прибыль за чужую похоть и исправно получал пусть не слишком большие, но собственные деньги. Из неудобств была лишь необходимость извечно выслушивать несущиеся из всех возможных щелей разговоры и стоны, перемешанные в облако осязаемого человеческого шума, но вскоре я привык и уже не обращал на это внимания. А ввиду того, что с каждым днем я кашлял только лишь сильнее и чувствовал себя отнюдь не хорошо, и вечно мерз по ночам, я попросту обматывал голову шарфом и спал, спал, спал до тех пор, пока Жаклин, жившая сразу же под моей комнатой, не просыпалась и не принималась наводить марафет – ибо сие действо она всегда сопровождала собственным громогласным пением, от которого, мне кажется, просыпались даже жители соседних домов. За подобное поведение любую другую из девушек давно бы уже оштрафовали и обругали, а ей все сходило с рук – по той лишь простой причине, что клиенты вставали едва ли не в очередь… Мне же все это по причине глубокой дружеской симпатии однажды предложили бесплатно. Однако ж я был столь глуп, что отказался. Представляете, Николас?
- Это отвратительно – то, что вы говорите. Как вы вообще можете, это же просто… Несчастные загубленные женщины, и вы так спокойно об этом рассуждаете?!
- Вы знаете, я когда-нибудь не выдержу и расхохочусь вам в лицо. Несчастные? Загубленные? Они были самыми счастливыми из тех, что я видел в своей жизни – а уж Жаклин и вовсе чувствовала себя прима-балериной, у нее было столько же денег, сколько и у меня самого в лучшие времена! Однако ж она продолжала работать в этом, как вы изволили сказать, отвратительном заведении и – вы не поверите, мой милый – ей это нравилось. И вы знаете почему? Это было единственное место, где она чувствовала себя свободной – она могла быть умной, красивой, богатой, и никто не притеснял ее, и не бил, как когда-то муж, от которого ей по закону было даже не уйти. Забавно, она говорила, что стала чувствовать себя человеком именно здесь – там, где перестала быть этой пресловутой Женщиной с большой буквы. Вот и судите, кто прав! И, бог мой, оставьте вы свою проповедь, сегодня не воскресенье и мы говорим не о том…
- Хорошо, - откликнулся я, - Однако мне тяжело и неудобно.
- Сколь вы тактичны, друг мой, - прошептал он, вовсе не спеша покидать моих коленей, - Так элегантно намекнуть на то, что вы не можете более вынести моей безнравственности… А мне, вы не поверите, все равно. Мне так теплее. Мне так удобнее. И вы мне обещали, если уже не помните. Посему терпите. Я обещаю утешить вас, если станет совсем невмоготу. Вам стоит лишь сказать… Впрочем, нет, Ники, можете уже и не говорить, я чувствую. И это лишь убеждает меня в том, что вам следует быть благодарнее – Жаклин научила меня не только штопать носки, и вы, должно быть, это уже поняли? Разве я не прав, Ники?
- Продолжайте, - выдохнул я, и он изогнул бровь: - Что именно?
- Рассказ, бог мой, конечно же рассказ…
- Воля ваша. Итак, моя жизнь свернула на совершенно иную дорогу – так бы оно оставалось и дальше, коль скоро судьбе не захотелось бы повеселиться еще чуть-чуть, любуясь на то, как я впутываюсь в ей сплетенную паутину. Изо дня в день все теперь шло по более-менее предсказуемой колее – быть может, так прошло чуть менее полугода, в работе, в постоянных, бесконечных вереницах одинаковых дней время летело куда как быстрее и незаметнее, нежели в привычной нам всем праздности. Я постепенно привыкал – понимаю, что это звучит фантастически – к подобному положению дел, и теперь куда как меньше переживал по той причине, что лишен некогда единственно возможной для меня формы существования. Однако к собственному моему ужасу я вскоре начал понимать, что попросту сойду с ума, если ничто не переменится в ближайшие дни – потому что однообразность и предсказуемость были самым страшным, что только могло произойти со мной в этом чертовом городе, давно уже сузившемся для меня в одну нашу узкую улочку с сальными окнами… И вот однажды – просто как в сказке о Золушке – на горизонте возникает прекрасный принц таких масштабов, что все наши милые потасканные девочки поправляют крашеные шевелюрки, и мадам Валентин представительно выдвигает мой стол чуть ближе, и меня даже заставляют выстирать рубашку, и мысленно я уже представляю, как в сие заведение приезжает мой папенька собственной персоной, и как его прихватывает апоплексический удар при виде его отпрыска среди шлюх. Впрочем, нет – папаша лишь обрадовался бы, что я, наконец, нашел свое место…
А потом о каких-то там приготовлениях все неожиданно забывают, и я в их числе, и все опять идет своим чередом, и посетители сменяют друг друга, и я вновь и вновь исправно заношу в свою амбарную книгу, кто и на какую сумму у нас отдыхал… И вот тут-то происходит нечто совершенно потрясающее.
Это было очередное обыкновенное осеннее утро – с той лишь разницей, что вот уже второй день я был чертовски не в себе, у меня болело горло, я не мог и не хотел есть, пил лишь только чай, отвратительный, отдающей щепками чай, кипящей и гадко-желтый, и меня на части раздирало кашлем. А потому мне было совершенно все равно, что происходит вокруг, я лишь изредка глухо кашлял в платок, бывший когда-то шелковым и белоснежным и упорно игнорировал подсыхающие на нем темно-красные пятна. О, да, Николас, в нашей семье меня единственного из пятерых детей миновала эта ужасная учесть – я не умер даже тогда, когда жил в самом грязном квартале Марселя, пил из одного стакана с Кати, переболевшей всеми известными болезнями из тех, что не называют в приличном обществе, и умудрился подхватить нищенскую болезнь, от которой впоследствии сгорела моя бедная сестренка…
Но вернемся к утру. Я медленно сходил с ума, чувствуя, что, не сиди я за столом, давно бы уже упал без сознания, хлебал свой чертов чай и думал только о том, что за обедом снова буду умирать от голода – мой несчастный организм ненавидел это чертово мясо всеми фибрами души, мне хотелось винограда, холодный компресс на лоб, и горничную, которая массировала бы мне ступни, и того мальчика с медицинского факультета, который вылечил бы меня одним своим мягким голосом… А вместо этого я записывал имена проституток и суммы, которые за них выложили. Раз, два, три, четыре, семь – в тот день у нас был прямо-таки аншлаг, и светила, ко всему, еще и «ночная смена», как мы, шутя, это называли.
И в своем полубреде-полусне я как-то не сразу осознал, что Мари обращается ко мне, и что-то очень быстро говорит по-французски, и тысячи раз повторяет «соглашайся», и кивает куда-то в сторону. И я поднимаю текущие слезами от усталости и болезни глаза, и расплываюсь в идиотской улыбке, и на давно забытом родном языке спрашиваю: - Какого черта вы притащили ребенка в бордель?
- Ему уже шестнадцать, друг мой, - под удивленными взглядами окружающих он оборачивается к трясущейся не то от предвкушения прибыли, не то еще от чего мадам Валентин и коротко бросает по-французски «он согласен» и – после ее попытки возразить – добавляет «нет, не здесь».
И под пронизительно-злым взглядом Жаклин – ведь не она, а Алекс оказался самой дорогой шлюхой в этом заведении, - я встаю из-за стола, пошатываясь и чувствуя, что вот теперь можно уже и умереть, и нетвердой походкой направляюсь к коридору, куда поспешно выходит сначала он сам, а потом и тот смешной парнишка с пунцовыми щеками, старающийся не поднимать головы и смотреть в пол.
И там, с чувством выполненного долга, я, наконец, позволяю себе потерять сознание.

Глава двенадцатая.

- Знаете, Александр, по-моему, сейчас сознание буду терять я!
- Вы сами напросились, друг мой, и нечего теперь давить на сочувствие, - он усмехнулся, - И потом, вы не услышали еще даже и половины, я начинаю жалеть, что вообще стал рассказывать вам… Кстати, вы-то, оказывается, не так уж просты, как хотели казаться! Обманули меня.
- Простите?
Довольно смешно было вести этот вежливый великосветский обмен репликами, особенно если вдруг перестать считать трещины на потолке и осознать, наконец, что свои чертовы руки Александр вновь не преминул использовать отнюдь нескромно – и к беседе его поведение не располагает вовсе…
- Так в чем же я вас обманул?
- Вы говорили, Скотт ни о чем вам не рассказывал. Однако ж когда я попросил напомнить, на чем я остановился, вы сообщили, что на Марселе… Тогда как я совершенно отчетливо помнил, что последняя моя реплика была о первом вечере в доме герцога. Вам же столь не терпелось услышать о том, каким образом я заслужил в устах нашего несчастного юнца прозвище «марсельской шлюхи» - да, не удивляйтесь, он называл меня так и в лицо - что именно об этом вы мне и напомнили… Вы не умеете врать, Ники, совершенно. И лучше бы вам больше этого не делать, однажды я могу и обидеться.
- Тогда почему же вы заговорили о Марселе, а не уличили меня в «коварном обмане» сразу же?!
- Потому что, друг мой, я решил удовлетворить ваше любопытство, раз уж к другим вашим желаниям меня сегодня упорно не допускают… Вы не устали вести этот бессмысленный диалог? Мы начали его за полночь, а сейчас, кажется, вот-вот рассветет. Хотя, конечно, на вашем месте я не преминул бы уточнить по часам – ибо, как вы знаете, я весьма и весьма склонен приукрашивать факты в свою пользу.
- И уточнил бы. Если б вы все-таки нашли нужным пересесть так, чтобы удобно было нам обоим, а не только вам.
- Боже, как вы мне надоели, Ники, вы отвратительнейший занудливый тип. Вот вам ваш виски, ваши сигары, ваши часы, и оставьте меня в покое, я буду спать, - он, с недовольным пыхтением, наконец, перебрался под одеяло и улегся спиной ко мне, что-то бормоча себе под нос. Я лишь пожал плечами и бросил взгляд на часы, лежавшие на комоде. Три часа утра! Бог ты мой… Видимо, услышать продолжение сегодня мне было уже не суждено – а, если быть честным с самим собой, то, кажется, уже и никогда.
- Я пришел в себя… Вы слушаете, Николас?!
- Да, - только и смог сказать я от удивления.
- Вот и замечательно – если перебьете еще хоть раз, отправитесь спать на пол. И плевать мне, что это ваша комната! Так вот, я пришел в себя уже в совершенно другом месте – в шикарно обставленной, богатой ванной комнате, обнаружив себя лежащим в душистой пене. Там не обнаружилось, правда, ни горничной, ни мальчика-врача, которым я так грезил последние несколько дней, зато был компресс на лоб и блюдо с восхитительным, чуть кисловатым белым виноградом, который, правда, чересчур быстро исчез в моем восторженном рту. А кроме прочего, кто-то весьма обходительный не преминул воспользоваться моим бессознательным состоянием и лишить мое лицо той отвратительной растительности, которую я по недоразумению величал бородой все прошедшие месяцы.
Я не буду утомлять вас бесконечными подробностями своего разговора с герцогом, появившимся вскоре с чистой благоухающей одеждой, и тем, как он вдоволь посмеялся над моими, как он изволил их назвать, «приключениями» и тем, что я «сбежал» из его дома из-за «этой чертовой шлюшки», которая сама изменяла ему напропалую и якобы, в общем-то, ничего против меня не имела…
Скажу лишь, что почему-то в тот вечер я не испытывал привычного восторга от его близости, напротив, в какой-то момент он показался мне насквозь лживым и отвратительным… Но только на миг. А потом он высказал мне свое дикое предложение, суть которого свелась к тому, что если я сейчас сделаю то, чего он хочет – завтра же он заберет меня с собой в Англию и та чертова жизнь, которой помешала его полоумная женушка, непременно начнется – пусть и с небольшим опозданием.
Просьба его напрямую касалась того мальчика, которым, как вы уже поняли, являлся Скотт и – как я, что скрывать, понимал и тогда, и сейчас – была чертовски жестока… Я не хочу повторять ее, но, поверьте мне, вы очень скоро поймете, к чему она сводилась. Герцог был настроен развлечься, не прилагая к этому собственных усилий – и я, готовый на все, так вовремя ему подвернулся…

- Ты же хочешь сделать мне приятно, радость моя?
Если бы вы только видели, какими глазами Скотт смотрел на него… Говорят, истинной и безвозмездной бывает лишь любовь матери к ребенку – она любит его, несмотря ни на что, несмотря ни на какие грехи и поступки, будь он уродлив или красив, умен или глуп… Однако же моя мать никогда не любила меня так, и даже то безумие, которое владело отцом по отношению к ней и близко не было похоже на то, что я увидел в глазах краснеющего от стыда мальчишки, которого он держал за подбородок и к которому обращался с насмешкой, уловимой лишь для меня. Мне было сложно судить – но теперь, когда я знаю, что оказался прав, я могу сказать вам, что для герцога это должна была быть очередная забава, и этот несчастный никем не любимый волчонок был выбран им лишь ради разнообразия. Через неделю он вышвырнул бы его из своей жизни, как выбрасывают разонравившиеся перчатки. Но что-то в этих испуганных серых глазах его остановило… Бог мой, Николас, если вы вдруг станете считать, что происходившее той ночью было самым унизительным, что только герцог мог сделать с ним, я не стану вам ничего доказывать – просто скажу «нет». Поверьте мне, что даже я с моими метаниями и скитаниями не опускался на такое дно – потому что Скотт любил его, а герцог лишь методично втаптывал его любовь в грязь, в трясину, в самую глубину и тьму. Он довел его до сумасшествия, и он это знает. В конце концов, он сам вряд ли может считаться нормальным человеком – о, я вижу, вы хотите узнать, почему… Однажды, когда он уже не мог отрицать своей к нему привязанности, я спросил его о причинах, которые мне по-прежнему были непонятны. И с дьявольской своей ухмылкой он сообщил: - Скотти так прелестно краснеет и плачет, когда бьешь его по щекам… Так-то. Такая любовь.
Но в тот вечер я был слишком слаб и устал, чтобы думать о том, какие мысли движут ими обоими: герцогом, придумавшим себе очередное отнюдь не безобидное развлечение, и этим маленьким глупцом, почему-то согласившимся остаться. Мне было все равно – и я был готов сделать все, что угодно, если это поможет мне вырваться из того замкнутого круга, в котором я оказался. По крайней мере, в эти свои мысли я хотел верить.
Не знаю, сможете ли вы это себе представить – смею надеяться, у вас все же не столь извращенный ум, - однако же, картина, поверьте мне, была престранная. Герцог, с бокалом вина, сигарой и мягко-расслабленной улыбкой так и остался сидеть в углу комнаты, развалившись в кресле и предвкушая отнюдь не обычный спектакль. Мы оба молча сидели на краю постели. Я пытался перехватить его взгляд, он же только отводил глаза – и, с каждой моей попыткой придвинуться ближе, весь сжимался в комок.
Я не знаю, как он мог на это согласиться, думаю лишь, что он был слишком наивен и не подозревал, к чему это может привести. Иногда же мне наоборот кажется, что он прекрасно знал, на что идет – и даже попроси его герцог отрезать себе палец, чтобы развлечь того, Скотт сделал бы это. Он был болен – болен с того самого момента, когда увидел его впервые, я думаю. Смею предположить – да простит меня за это и Бог, и он сам – но не встреться ему герцог, свои самоубийственные инстинкты он все равно реализовал бы. Пусть и во имя кого-то другого, но он все равно сделал бы это. Скотт не просто хотел любить, он хотел страдать и мучаться – пусть тогда еще и не понимая этого, он уже свернул на этот странный тернистый путь.
Я не знаю, зачем герцог попросил меня об этом и почему я согласился, а не отправил его ко всем чертям. Однако скажу вам искренне – дело было не в деньгах, Лондоне и винограде. Если б я не знал, что не умею любить, я сказал бы, что сделал это из-за того же, что и Скотт. Если б я мог любить, герцог был бы единственным человеком, которого… Для которого я сделал бы все.
Я надеюсь, что никогда в вашей до поры благополучной жизни не было ничего подобного, что никогда вам не приходилось под расслабленно-изучающим взглядом, как мне, расстегивать пуговицы, чувствуя, как тонкие слабые пальцы пытаются оттолкнуть мои руки, безвольно сжимаясь на запястьях; никогда вы не целовали ледяные, неподатливые губы, раздражающе сладкие, отчего хотелось кусать их, кусать до крови, боли и слез… Мне буквально пришлось с ним бороться – он выворачивался из-под моих рук до последнего и утих лишь после того, как мне удалось уткнуть его лицом в постель и заломить худые, тонкие руки, от чего острые его лопатки сошлись на узкой спине двумя крыльями.
Простите, Николас, что я говорю вам об этом – быть может, вы вовсе и не хотели этого, подобных воспоминаний и таких подробностей, но за эти чертовы двенадцать лет я впервые говорю об этом так спокойно и свободно… Да, черт возьми, я заставляю вас слушать мою исповедь – и выслушайте ее до конца.
Вряд ли вы вообще думали об этом, но заверяю вас, что герцог, в отличие от вас, отнюдь не был нежен со мной те несколько ночей, что мы все же провели вместе. А потому я, не имевший более никакого опыта в подобных вещах, интуитивно хоть и чувствуя, что так нельзя, что, значит, я делаю что-то неправильно, все равно вел себя подобному ему – однако ж он хотя бы знал, что делал в отличие от меня, а потому мне, пусть и не сразу, но бывало приятно, чертовски приятно, я бы даже сказал… А сейчас… Господи, пусть мне теперь и не перед кем оправдываться, но я сам был практически девственником, как, откуда я мог знать, что все, все, все делаю не так… Что не должно быть ему так дико, так по-животному больно, что я рву по живому и давно уже должен был остановиться, а не тогда, когда вдруг отчетливо почувствовал едва уловимый запах крови… Я знаю, что это отвратительно, что это шокирует, что я не должен говорить об этом – но, черт возьми, я так долго молчал!! И хотя бы теперь, когда он мертв, могу я попросить прощения у нас обоих?!
Странная, дикая параллель – но мы были будто два заигравшихся волчонка, кусавших друг друга за уши и лапы, а потом я вдруг шутливо вцепился ему в глотку и не остановился даже тогда, когда понял, что игра давно уже превратилась в убийство...
Но Бог чертовски милосерден – мы оба не были волками, что, впрочем, не знаю, можно ли сказать о герцоге…
Вы не поверите, но в какой-то момент я даже умудрился испытать это нечеловеческое, отдающее садизмом удовольствие – и испугался так, как никогда в жизни, понимая, что еще чуть-чуть – и я действительно не смогу себя сдержать, и вся накопленная за эти месяцы злость хлынет мне в голову, и я вцеплюсь зубами в эту побелевшую фарфоровую кожу, и с превеликой радостью перекушу ему вены…
Никогда в жизни я не испытывал ничего более сильного, чем тогда. Этому нет названия, это было за рамками зла, добра, дозволенного, недозволенного… Наверное, на несколько минут я все же перестал быть человеком. А когда очнулся, он лежал подо мной, истерзанный, потный и пугающе неподвижный. Лежал, будто не дыша, не чувствуя, как я навалился на него всем телом, он попросту уткнулся в скомканные простыни, молча и едва ощутимо вздрагивая. А мной, едва лишь я пришел в себя, овладело непередаваемое отвращение к себе, к нему, к герцогу, к этой чертовой комнате, пропахшей похотью и болью.
Я молча отодвинулся от него, подобрал свои вещи и стал одеваться, каждым нервом чувствуя липкий, ползущий по моей коже взгляд из полутемного угла, о существовании которого я уже успел забыть. И когда я уходил, он заплакал.
Бог мой, никто – и даже сам Скотт впоследствии - больше не плакал так на моих глазах. Он не скулил, не ревел, не давился – вы наверняка видели, как отвратительно рыдают женщины, он не пытался привлечь внимания или вызвать жалость. Он просто свернулся в клубок, уткнулся бледным, как мел, лицом в колени и, мелко-мелко вздрагивая, тихо, без единого звука плакал.
Мне казалось, после этого он возненавидит герцога и, придя в себя, немедленно уйдет – однако впервые в жизни я оказался так фатально не прав. Скотт возненавидел меня – будто забыв о том, что я делал это не по собственной воле, а по просьбе – да что там, по приказу того, кому он был готов целовать ноги – и исключительно из-за того, что тот решил развеять свою скуку… Но - вы не поверите – даже в том чертовом письме, которое он написал перед смертью, он говорил только о том, что любит его. Это не письмо даже – просто лист, с двух сторон исписанный одной-единственной фразой «Je t’aime». Впрочем, быть может, он все же добился того, ради чего прожил свою нелепую жизнь – первый и последний раз в жизни я видел, как герцог плачет. И плачет так же, как сам Скотт тогда – тихо и беззвучно… Дайте сюда виски, Николас, там еще должно было что-то остаться!
Я молча подал ему практически пустую бутылку, он жадно припал к горлышку, и моментально проглотил последние капли, и вновь посмотрел на меня злыми потемневшими глазами: - Вот и все, Ники. Я сделал то, о чем просил герцог, и, не дожидаясь обещанного вознаграждения, вышел вон. С полночи пробродив по городу и почувствовав неожиданно, что чертова моя болезнь осталась где-то в далеком прошлом, я вернулся в свою убогую нору. Собрал кое-что – все же я успел обзавестись неким подобием быта за это недолгое время – и никого не предупредив, ушел. Скорее всего, ушел бы совершенно незамеченным – но на лестничной площадке меня, сидя на пороге с сигаретой в вульгарно накрашенных губах, ждала Жаклин. И – самое время вволю посмеяться, Николас, - единственный раз в жизни, когда я плакал, я плакал от стыда на плече у проститутки, которая была старше меня на 16 лет, и годилась мне в матери, и ненавидела меня весь тот чертов день – пока я не рассказал ей все. Начиная с того момента, как меня выгнали из коллежа, как герцог взял меня в свой дом и как, едва мы успели провести вместе какие-то жалкие три ночи, из Парижа приехала его жена и – его уже не было, он уехал на какие-то благотворительные мероприятия – обнаружила меня, сонного и разомлевшего в своей супружеской постели. И как мне, не успев даже попрощаться с ним, пришлось возвращаться домой, и как отец спустил меня с лестницы – в буквально смысле этих слов – и заявил, что в следующий раз, коли я посмею заявиться сюда, он пристрелит меня, как бешеную собаку. А потому мне ничего не оставалось, как поехать в Марсель… Я рассказал ей все это, чувствуя, что, быть может, более никогда и никому не смогу довериться. Однако ж я вновь ошибся – или, быть может, это было роковое течение обстоятельств – едва лишь мы закончили разговор, как я понял, что давно уже мы не одни здесь, под едва различимым светом закопченной лампочки. Я не успел сбежать – он обещал мне новую жизнь и был полон решимости исполнить свое обещание. На следующее же утро мы все трое – я не поверил своим глазам, увидев Скотта, я так надеялся, что он, подобно мне если не сбежал, то хотя бы попытался – отправились в Лондон… Впрочем, там мы надолго не задержались – мой чертов папаша подался на историческую родину, в обществе прокатилась волна слухов, чересчур похожих на правду, а потому вскоре мы оказались здесь, в Шотландии. Моя младшая сестра, единственная дожившая до совершеннолетия, вышла замуж за человека, который сейчас лежит рядом со мной, и я было обрадовался, что хотя бы у нее все будет хорошо… Не тут-то было, да вы и сами знаете… Я же провел эти чертовы года в бесконечных попытках сбежать – но так и не смог, а потому всегда возвращался в этот дом, эти комнаты, эту постель, эти руки, которые нам со Скоттом извечно приходилось делить… А теперь он ушел, и я остался один – потому что герцог умер вместе с ним… Все.
Он замолчал и выжидающе посмотрел на меня. Однако я не смог ответить ему тем же – невидящим взглядом смотрел куда-то сквозь полутьму комнаты и думал почему-то о том, что все мы оказались так странно связаны друг с другом… О том, что я мог бы стать счастливым отцом семейства, Александр – юристом, как он когда-то того и хотел, а Скотт, быть может, и вовсе священником… Мы никогда бы не встретились и не узнали друг друга, не причинили бы столько боли самим себе и окружающим нас, и все было бы так хорошо, как только могло бы быть… Самая страшная беда наша заключалась вовсе не в том, что мы пошли против каких-то выдуманных людьми законов Божьих, а в том, что все мы любили одного и того же человека. И – вот ведь злая ирония – он любил всех нас вместе и каждого в отдельности. Одного из нас эта любовь уже свела в могилу. Что будет с нами, оставшимися, я не знал и не мог знать.
И, посмотрев, наконец, на Александра, на его слипающиеся глаза, на бледные скулы и взъерошенные светлые волосы, я вдруг понял, что не испытываю к нему ничего – ни привязанности, ни какого бы то ни было влечения, ни даже банального интереса.
И он ничего не испытывает ко мне.
Друг для друга мы оказались лишь проводниками, приведшими нас в этот дом, очередными петлями сюжета, исправно затянувшимися на наших шеях.
Часы пробили пять, когда я понял – завтра, нет, уже сегодня первым же поездом я уеду отсюда прочь...

Глава тринадцатая
Эпилог

За окном проносились уютные маленькие деревушки, серые, укрытые туманом утренние поля, голые ветви деревьев тянули ко мне свои почерневшие от холода пальцы, а по небу сонным подобием Бога скользило пресно-желтое солнце, давно уже не греющее стылую чахоточную землю.
На неказистом столике, накрытом отнюдь не крахмальной скатертью того же цвета, что и небо над поездом, едва заметно дрожа стоял кофейник, две чашки и блюдце с заветревшимися почти прозрачными ломтиками лимона.
Мой молчаливый попутчик читал вчерашнюю газету, изрядно уже измятую, что впрочем, совершенно не мешало ему полностью погрузиться в свое занятие и не замечать ничего вокруг. Однако же по внешнему виду я мог судить о том, что лет ему должно быть намного меньше, чем мне; свежий, но отнюдь не дорогой костюм выдавал легкую напряженность в финансовых вопросах, а лицо, простое и открытое, давало повод думать о том, что зовут его, должно быть, Эндрю или, например, Майкл – и он совершенно лишен чопорности и снобизма, так присущего нынешним молодым людям любого общественного положения…
Но любопытства он не был лишен вовсе – я делал запись в дневнике, изредка переводя взгляд на стремительно убегающие пейзажи, и в этот момент он, искренне надеясь на то, что я ничего не замечу, косился на уже написанные строки.
Бог мой, если бы он знал, как бы мне хотелось хоть с кем-то поделиться всем этим… Но если бы он и в самом деле прочел это, вряд ли он остался бы так спокоен да и вовсе остался бы за моим столом – стараясь не привлечь внимания, немедля покинул бы этот вагон, вернулся бы в свое купе и заперся изнутри, надеясь более никогда не встретить ни меня, ни мне подобных…
Пока же я осторожен, а он чересчур стеснителен, чтобы прочесть хоть что-то – а потому мы все еще попутчики, пусть и не столь шумные, как молодая пара у противоположного окна. Господи, твой мир воистину прелестен – эти люди еще могут улыбаться…
Эндрю – или, может быть, Майкл – вытащил портсигар, раскрыл и жестом предложил мне угощаться. Я лишь качнул головой в ответ – он пожал плечами и, почему-то мне так показалось, окончательно убедился в том, что я попросту молчаливый и не слишком-то интересный иностранец.
Я же, вдыхая запах знакомых сигар, подобных тем, которые еще вчера касались их пальцев и губ, думал о том, что, быть может, от дома и следа не останется.
Сначала вспыхнула библиотека. Прости, мой мальчик, но все твои книги, все выпестованные и возлюбленные тобой тома сгорели будто поленица дров, никому не нужные щепки – они занялись словно высохший ствол, - тихий щелчок, и пламя поднялось до небес, и перекинулось сквозь раскрытые окна на сухие листья плюща, увивавшие фасад, и на ветви ив, тянувшихся к дому…
Деревенские дурочки-горничные будут благодарить небеса и их безумного хозяина всю оставшуюся жизнь – не иначе как по Божьей воле в этот день он отпустил их на сельский праздник и уберег от той ужасной участи, которой удостоился сам…
Сгореть заживо, Бог мой, что может быть страшнее – и ты ответишь, я вижу, как едва шевелятся твои бледные, тронутые синевой губы, как ты силишься прошептать – и уже не можешь… Сгореть замертво – вот что страшнее. И как бы ни было больно думать мне о твоей бледной коже, медленно поедаемой пламенем, о тонких твоих изящных косточках, обтянутых уже бессмысленной плотью, о том, что ты вновь и вновь умираешь без меня, я понимаю, что это и есть та цена, которую я заплатил и буду платить вечно. Я убил тебя дважды, мой мальчик, и все еще бессмысленно прошу - прости меня.
Соседние комнаты, должно быть, вот-вот догорят – перевернутый от случайной, но столь удачной неловкости подсвечник с удовольствием разделил пламя с пыльным шторами, и с обоями, оползающими теперь черными лоскутами, и с мебелью, вновь превратившейся в куски ничего не значащего дерева…
На полу в его комнате был разлит виски – в прозрачной лужице покоилась бутылка, его запястье свисало с постели, взъерошенные темные волосы резко выделялись на белоснежных подушках. Несмотря ни на что, во сне он остался прежним юным усталым ангелом – а оттого так странно было видеть рядом изломанные линии чужого тела, бледные руки, обвивающие его шею, чуть приоткрытые влажные губы, прижавшиеся к его виску будто в попытке что-то прошептать, сошедшиеся на переносье брови, словно он уже почуял надвигающуюся опасность…
Я не знаю, почувствовал ли он запах гари – мой юркий зверек, всегда успевавший покинуть ставшую опасную нору… Может быть, да. А, быть может, он до сих пор спит, и ему кажется, что огонь, пылающий вокруг – это томительный сон, поедающая его страсть, пробравшаяся в мысли и чувства… И только лишь когда вспыхнет его маленькое, тысячу раз разбитое и склеенное вновь сердце, он вдруг очнется, вырвется из сна – и почувствует, как истлевает последняя его частичка, отпуская душу искать ветер…
Боже, какое это блаженство – сгореть и не оставить следа…
Наконец-то все мы свободны.

Я встал из-за стола и отправился в тамбур – от запаха сигар у меня закружилась голова, а в ушах все также стоял стрекот пожара, явившегося моим глазам огромным погребальным костром…
- Сэр! – окликнули меня уже у порога.
Я обернулся – это был мой недавний спутник, и мне подумалось, что я оставил что-то на столе. Однако в его руках ничего не было.
- Простите… Но мне показалось… Словом… Меня зовут Эндрю, - выпалил он на одном дыхании, чуть покраснев, и протянул мне ладонь, - Вы помните меня, герцог?
Мне оставалось только улыбнуться.


КОНЕЦ
Hosted by uCoz